— Ну и злое же у вас сердце… — запротестовал Родригес, вмешавшись в разговор. — Если меня вызовут в качестве свидетеля, я могу подтвердить, что именно сказал этот человек. Имейте в виду, я там был, я был очевидцем. Он сказал что-то вроде следующего: «Ребята, пошли посмотрим, как горит!..»
Пока Пьедрасанта спорил с учителем, судья подошел к капитану Каркамо.
— Такие страсти бушуют здесь, что я вас даже не узнал и не поздоровался. Да и военные так странно выглядят в штатском!
Они обменялись рукопожатиями, и судья, улучив момент, тихонько спросил у капитана:
— Ну, как прошла прогулочка с падре?
— Приказ есть приказ… — сухо оборвал его офицер; ему было очень неприятно, что судья напомнил о его роли палача, исполнителя приговора, находящегося на службе… кто знает — чьей…
— Отлично! Отлично!.. — воскликнул судья, потирая от удовольствия пухлые руки; он даже счел нужным вмешаться в спор лавочника с учителем, многозначительно пообещав: — Что касается беглеца, Пьедрасанта, то рано или поздно мы его выловим. Я полагаю, не сегодня-завтра будет объявлено осадное положение в республике, по всей территории республики…
— Так и будет. — Лавочник понемногу начал приходить в себя после пережитых страхов. — Наш судья — прорицатель, если говорит, значит…
— …получил известия от Компании… — ввернул Хувентино, голос которого после столкновения с лавочником стал еще более хриплым.
— От тех друзей, которых я имею в Компании… — поправил его судья, — все, что они знают, мне передают — и они, кстати, утверждают, что всеобщая забастовка неизбежна…
— А вы не думаете, что можно было бы уладить все без забастовки? — спросил лавочник, к которому вернулось не только самообладание, но и уверенность в том, что его имущество останется неприкосновенным, хотя несколько минут назад, — когда явился этот тип, и грозил убить его, и, по всей вероятности, собирался поджечь дом, — он не на шутку перепугался.
— Такое мнение существует и в Компании. Я могу сказать это, поскольку недавно завтракал с одним из ее управляющих. Все считают, что правительство огнем подавит мятежные очаги, как уже было сделано в порту и в Бананере. Срезать любую голову, которая поднимется. И, по моему убеждению, первая голова слетит с плеч здесь. Не знаю, слыхали ли вы о некоем Табио Сане, которого мы здесь поджидаем. Авторучка, которую мне подарил мистер Ферролс, полна чернил, чтобы подписать смертный приговор этому самому Табио Сану.
— Не забудьте, сеньор судья, что этого человека ждет также и народ, — прохрипел Родригес с подчеркнуто невозмутимым видом, — и не один, два, три… не пять, не сто и не тысяча — а тысячи рабочих пойдут встречать его на станцию…
— Извините… — подошел лавочник. — Я хочу узнать, не желает ли кто-нибудь выпить еще. Моя жена прислала мне из столицы бутылочку испанской анисовой, самой настоящей. Как думаете, может, откроем?
— Для меня анис чересчур сладок. Такие напитки не для меня… Пьешь их, когда колики мучают…
— Сеньору судье нравится, конечно, настоящий scotch[132], - проронил капитан Каркамо, который до сих пор не вступал в разговор и был как бы в стороне от всего происходящего.
— Мы пили его с друзьями из Компании. Что за букет! Однако это не значит, что я пренебрегаю вниманием и резервами нашего друга Пьедрасанты. Я предпочел бы пиво со льда.
— И нам, — сказал Каркамо, забыв, что учитель не пьет, — тоже холодного пива.
— Мне ничего не надо… — возразил Хувентино; капитан обернулся к нему:
— Я совсем забыл, все время подвергаю вас искушению. Не подумайте, что я хочу вас соблазнить. Да, кстати, можно ли спросить, чем вас вылечили?
— Грязью…
— То есть как это? — заинтересовался судья.
— Да, сделали какую-то смесь из грязи и воды, ничего больше, и разлили в четыре бутылочки. Затем подождали, пока грязь не начала тухнуть и не приобрела какой-то странный темный цвет, не то зеленоватый, не то кофейный…
— И все это вы должны были выпить? — нервно спросил капитан, не замечая, что ерзает на стуле.
— Да, в течение двадцати дней пришлось пить эту жидкость…
— Это ему сделала, — пояснил Пьедрасанта, — мать того сумасбродного мулата Хуамбо.
— У нее доброе сердце!.. — воскликнул Хувентино.
— Доброе — нет! Она вынуждена была это сделать, потому что вы, учитель, стали пить из-за Тобы. Но это старая история. А сейчас я пойду за пивом — пиво для судьи, пиво для капитана и… для меня. Я тоже выпью пивка, посмотрим, как оно пойдет после всех треволнений. И поговорим о забастовке и об этом Табио Сане, которого, сдается мне, я знавал в былые времена. Когда-то, давным-давно, он работал здесь на плантациях. Помнится, у него были выпученные глаза, чуть не выскакивали из орбит, лицо в шрамах, губы толстые и отвисшие уши, будто от слоновой болезни. Его легко узнать.
— С такими приметами… — рассмеялся учитель.
— Да, я бы признал его! — вспылил лавочник.
— Еще бы, я думаю! — сказал учитель. — Но только по таким приметам, о которых говорил здесь Пьедрасанта, рабочего лидера не узнать. Я слышал, наоборот, он худощавый, с узким лицом, глаза глубоко и близко посажены, а зубы белые, словно меловые. А кроме всего прочего, не придется опознавать его по приметам: на этот раз он приезжает под своим именем, совершенно открыто — как Табио Сан…
На чердак церкви забралась ватага мальчишек во главе с Боби (Боби Мейкер Томпсон, внук президента «Тропикаль платанеры», все еще гостил на вакациях в доме миллионеров Лусеро); они вскарабкались по давно забытым, шатавшимся подмосткам, похожим на скелет какого-то старого судна, пришвартовавшегося у церковной стены, — пролезли в большую щель. Боби заглянул вниз: церковь напоминала плавательный бассейн, куда сквозь редкие окошки проникал рассеянный свет, двери со стороны паперти были закрыты, — ну, точно покои почившего ангела.
Остальные ребята тоже стали искать щели, через которые можно было бы посмотреть вниз, — им нравилось глазеть сверху на людей в церкви, двигавшихся, как муравьи в муравейнике. Боби сказал, чтобы ребята следили за тем, что происходит в церкви, не отвлекаясь на всякие мелочи.
Мальчишки беспрекословно подчинились Гринго, как они его прозвали. Величественность, торжественная атмосфера церкви притягивала их. Интересно было наблюдать за людьми, которые переходили с места на место, молились, зажигали свечи, преклоняли колени, стояли или еще только входили… Но как же они входили в церковь, если двери со стороны паперти закрыты и святые в алтаре казались приговоренными к вечному заключению?
Оказывается, люди входили и выходили через двери ризницы.
Схватив комок засохшей грязи, Боби размахнулся и бросил его вниз — комок упал рядом с пюпитром и разлетелся на мелкие кусочки, подняв столбик пыли.
Кто-то из мальчишек возмутился:
— Гринго, не будь скотиной!
Другой комок грязи разломался возле женщины, стоявшей на коленях. Кто осмелился бросать камни в молящихся, кто осмелился на подобное кощунство, на такое святотатство?.. Молившихся облетел слух: евангелисты!.. протестанты!..
Люди бросились врассыпную: одни пытались укрыться под сенью кафедры, в арке входа, а то и за купелью близ исповедальни, другие же, вообразив себя мучениками и мысленно приготовившись к тому, что неверные забросают их камнями, простирали руки, обращаясь с молитвой к всевышнему, падали на колени или лежали, распростершись на полу.
— Сейчас я заставлю эту старуху опустить руку одним strike…[133] — сказал Гринго и с размаху бросил комок.
Женщина от боли закусила губы, на мгновение зажмурила глаза, а потом стала открывать их все шире, шире и наконец свалилась на землю.
Из алтаря унесли Гуадалупскую деву. Индейцы, спустившиеся с гор, чтобы работать на плантациях, входили группами и, не обнаружив в церкви изображения богоматери-индеанки, торопливо крестились и бормотали под нос:
— Чудом пришла, чудом ушла…
Наиболее богомольные опускались на колени, точнее — на одно колено, еще точнее — на правое, и устанавливали зажженные свечи на полу среди букетов цветов, с которых от прикосновения дрожащих пальцев слетали лепестки.
Словно влюбленные в огонь, они безотрывно глядели на пламя свечей. Два черных зрачка следили, как колышется над фитильком, словно живой, золотистый огонек, поглощая желтоватый воск.
Одетые в чистые белые рубахи и штаны, в накидки, которые носят обычно жители побережья, они ждали, когда к ним вернется Гуадалупская дева, — ждали уже четыреста лет подряд, и лица их были безмолвны, бессловесны, молчаливы, лишь пламя свечей отражалось в глазах, сверкающих из-под падавших на лоб черных, длинных и жестких волос.
Под одной из балок чердака — между раскаленной цинковой крышей и прохладной тишиной церкви, в которой уже никто не двигался, — соратники Боби случайно обнаружили какие-то листки. Три пачки листков, на которых повторялись напечатанные большими буквами слова: «Всеобщая забастовка», «Справедливая забастовка», «Свободы и хлеба!» Мальчишки уже забыли о той битве, которую затеял Боби, бросая комки грязи в верующих, в панике покидавших церковь и причитавших: «Нас побили камнями, да, да, нас побили камнями!.. Протестанты!..»; «Они забрались на крышу церкви и оттуда побили нас камнями!..»; «Одна сеньора простерла ввысь руки, готовясь принять мученическую кончину, а в нее стали бросать камни, пока она не опустила руки!»; «Мало им было, что они прогнали приходского священника и украли богоматерь с алтаря… Теперь они хотят запугать тех немногих, которые еще приходят в церковь, крадучись через ризницу, яко тати!»