Все это время походка его и все прочие телодвижения по-прежнему были движениями и жестами дряхлого опустившегося побирушки, каких, кстати, немало в богатейшем из городов мира.
Все это никак не вязалось с аристократическим лукавством попрошайнического текста, в несколько высокомерном стиле которого чувствовалось превосходство молодого энергичного мошенника, верней, социального фокусника над натуральным нищенством и милосердием наивных прохожих.
Денежки он выгребал из шляп флегматично, с, вероятно, выработанным за долгие годы профессиональным достоинством – не так, как выгребают горсть монеток из игральных автоматов везунчики, впервые что-то угадавшие в игорных вертепах Атлантик-сити – давая понять людям, за ним наблюдавшим, в том числе и мне, что нищенство – настоящий и нелегкий труд.
Одним словом, я следил за этим замечательным нищим часов пять подряд. Мне пришлось подкрепиться уличным шашлыком, верней, его пересушенной мумией и поджаренным на углях крендельком.
Я вынужден был позвонить домой. Во избежание домашнего скандала на расстоянии, что всегда лишает обороняющуюся и нападающую брачные стороны возможности быстрого, бурного примирения, а также ради экономии монеток, я не объяснил жене причину моей задержки в городе. Я только сказал, не вдаваясь, впрочем, в подробности, что мы теперь, дорогая, и наши дети с внуками пойдем по миру, то есть будем путешествовать по нему почти бесплатно. И сразу же повесил трубку, чтобы не потерять из вида нищего старикана, а заодно избежать обвинений в безответственной поддаче с дружками и в легкомысленном похмельном юморке.
В общем, за эти пять часов он сделал три захода на все свои самодельные «паперти». Городские обыватели и туристы бешено его фотографировали при изымании приличной выручки. Разумеется, основной фигурой внимания толпы и, так сказать, звездой всего разыгрываемого, как по нотам, действа (с каждой минутой я все больше и больше в этом убеждался) был сам текст, жирно начирканный черным фломастером, особенно его эффектная концовка насчет неимения времени здесь сидеть.
Я с грустью думал о себе, а также о многих молодых и пожилых людях обоего пола, которые явно прикидывали общую сумму выручек нищего, сравнивая ее со своими дневными доходами, с количеством затраченного труда, с временем, потраченным на транспорт и, конечно, с условиями работы.
А что? Условия работы – не последнее дело в сверхдинамичной, а от того и крайне быстротечной американской жизни, безнадежным заложником которой стали здоровье и психическое состояние не только миллионеров, но и таксистов, и уличных ментов, и мелких торговцев – всех трудяг втянутых в бесчеловечные жернова городской цивилизации. Вот, недавно знакомый миллионер, которого я вовсе не тянул за язык, признался с горечью, что с годами он все чаще, все сильней и сильней завидует не только мне (я в его глазах – чудила, свято выполняющий заповедь насчет надобности быть как дети и птички небесные) – завидует он своему садовнику, капитану своей яхты, пилоту своего самолета, личному шоферу своей жены и даже студенту, два раза в день полтора часа выгуливающему на чистом воздухе его мастифа, голдем-ретривера, розового пуделя и двух болонок…
После каждого обхода нищий забредал все в тот же «Макдональд». Присаживался все за тот же столик у окна, за которым сидела все та же очень грустная – непритворно грустная – молодая леди.
Очевидно, подумал я сочувственно, это преданнейшая дочь, не добившаяся никакого личного счастья в жизни, но сама себя обрекшая на вечное ухаживание за старым несчастным отцом-неудачником.
Ясно было, что каждый раз он оставляет всю свою выручку именно ей. И каждый раз, сделав один-другой глоток кока-колы, он снова плелся к шляпе номер 1. Кстати говоря, фляги с водкой или с виски, завернутой в пакет, как это делают все местные бомжи и опустившиеся ханыги, ни разу я не заметил в его руках. Я, вполне войдя в роль детектива, наблюдал за этой парой с улицы. У дочери – мне сходу это стало ясно – не было никакого желания разговаривать с нищенствующим папашей. Она все с той же неизбывной грустью, и порою и с болью, смотрела в окно. Очевидно это ее отвлекало от тоскливых мыслей. Но чувствовалось, что такое вот времяпрепровождение становится все тягостней и тягостней для этого судьбой терзаемого существа.
Наконец старик сделал последний заход. По идее, он должен был бы неимоверно устать. Как-никак старость, дно жизни, ежедневное мотание от шляпы к шляпе – лишь бы оскорбленная и униженная дочь не померла с голоду и не торчала на панели, как это делают у меня на родине умопомрачительно размножившиеся Сони Мармеладовы. Так думал я, поневоле проникнувшись поэтически мрачными настроениями любимого Федора Михайловича…
И вот тут-то, собрав последние подаяния, ковбойские шляпы, подобно фуражкам бедствующих офицеров российской армии, нисколько не потерявшие своих до вздорности горделивых очертании, прихватив заодно щиты с психологически убойным текстом, нищий преобразился вдруг из старой развалины в здорового, отишачившего свое человека и заторопился к американской забегаловке.
За столик молодой леди, все еще принимаемой мною за его дочь, он не присел. Сначала он зашел в сортир, куда, немного погодя, направился и я. Расположившись у огромного, во всю стену, писсуара в позе роденовского мыслителя, вставшего с корточек, я старался внушить себе, что нет ничего такого уж сверхудивительного в преображении и переодевании нищего. Хотя до такого вот развития жизненного сюжета любой литератор просто обязан был допереть пять часов назад, а не болтаться по дневной жарище, усугубленной адской влажностью, и не скользить по лезвию семейного скандала. Глупость свою я пытался оправдать тем, что бессознательно заинтересовался не самим нищим, в технологией всем этого изящного, что уж там говорить, бизнеса, приятным образом воздействовавшего на психику толпы, а также возможными связями находчивого бизнесмена с уличной мафией. Не может же быть так, чтобы в наши-то крысиные времена шакалы рэкета не брали по обе стороны океана долю с талантливого предпринимателя. Да и сам он, думал я поначалу, нуждается в защите от подонков, которые наверняка не побрезгуют позарится на пару-тройку десятков долларов, валяющихся без присмотра в шляпах каких-то бродяжек. Вон – в Москве эти самые шакалы позорного рэкета облагают данью на улицах и в подземных переходах, как шутят москвичи, от шибко развитого социализма к дебильному капитализму, даже нищенствующих старушек, несчастных беженок с детишками и энтузиастов, собирающих бабки для голодных шахтеров. Что уж говорить о Нью-Йорке, где наркоманы, ломами опоясанные, то есть терзаемые тяжкой абстягой, глушат, случается, прохожих за жалкую десятку…
Я был несколько удивлен, что ни разу не заметил контактов умного этого фармазона ни с уличной мафией, ни с завистливыми коллегами по попрошайничеству. Не заметил я также, чтобы кто-нибудь из праздно болтающихся шаромыжек с жуликоватыми внешностями и подозрительными манерами пытался посягнуть на выручку, безнадзорно лежавшую в шляпах.
Если говорить честно, то жуткое меня взяло зло за собственную мою глупость. За жлобство – тоже. Сходу ведь мог я предположить, что все это – чудеса совершенного сценического перевоплощения и абсолютно профессионального соответствия ему в течении нескольких часов, если не дней и недель. И не на сцене, главное, а в самой гуще мегаполиса, который мало чем можно удивить. Но в конце концов на то он и театральный жанр, подумал я, чтобы попадать под его обаяние, начисто забывая разницу между жизнью и искусством… На Бродвее ты однажды заплатил полтинник за тоскливую, чудовищно претенциозную чушь и пошлятину. А гению выдумки и актерства пожлобился подать пару долларов – бросил, говнюк, пару жалких квотеров. Прямо как в детстве, на халяву увлекся интересным представлением… Если ты джентльмен, то вот он выйдет сейчас из кабинки, а ты молча сунь ему в карман пятерку. Представление того стоит. Особенно при твоем желании воспользоваться потрясающе убойным текстом в бесплатных, как ты пообещал взбешенной жене, странствиях по Европе.
Да, я действительно хотел раскошелиться. Но тут я подумал, что сунуть какие-то бабки в карман нищего, вышедшего из кабинки сортира, было бы столь же нелепо, как зааплодировать Паваротти в туалете Карнеги-Холла, в момент блаженного молчания великого тенора перед писсуаром. Повторяю, я нисколько не удивился, на секунду лишь оторвав взгляд от фирменного знака на этом самом писсуаре, одноногой цапли, увидев, что из кабинки молодой человек, все еще мастерски загримированный под нищего старика, но аккуратно, со вкусом одетый и сложивший рубище свое в броско разрисованный пластиковый мешок.