Должно быть, взгляд Павла был исполнен удивления, бабушка повела на него глазами и, оборвав речи с кавалерственной дамой, заметила девушке строго:
— Перенесли вы, Поля, молодому барину его вещи в мезонин?
— Так точно, — ответила Поля, потупившись, и сухо, до враждебности, закончила бабушка:
— Можете идти.
Ушла девушка с милыми, как сон, волосами, а в комнате у стенки точно сияние ее волос реяло. Ушки у нее были крошечные, как раковинки из перламутра, шелковое платье прошумело вкрадчиво, как потайной ручеек. А бабушка, договорившись с кавалерственной дамой до благоприятного исхода, снова повернулась к дворецкому Нилу Власьевичу и спросила с интересом:
— А когда, Нил Власьич, Полины свадьба назначена?
— На двадцать первое сего месяца, — ответствовал почтительно дед.
И почему-то к Павлику обернула Марья Аполлоновна свое лицо со строгими, точно седыми или свинцовыми глазами:
— Внучка Нила Власьича выходит замуж за местного жителя — торгует бакалеей на углу.
Тут, бог весть с чего, охватило сожаление сердце Павлика. Не то сожаление, не то страх или печаль, не то смутная зависть к кому-то и затаенная, словно необоснованная боль. И слова проплыли какие-то странные, нелепые, тупо-угрожающие и в то же время смешные: «…местный житель, торгует, бакалея на углу…»
Не подходила как-то к этой бледноволосой, тоненькой, как василечек, бакалея местного жителя. Почувствовал Павел в своем сердце не то какую-то враждебность к Поле, или жалость, или укор, что интересовалась она бакалеей, она, волосы которой были светлы, как летний сон.
33
После обеда перешли в маленькую гостиную, но так как сморенные едой и беседами старушки тут же, в креслах, и задремали, то Павлик от нечего делать побрел к себе в мезонин.
По дряхлой ясеневой лесенке поднимался он к своему новому жилищу, на поворотах стукаясь о притолоку головой. Коридорчики круто вели кверху, узенькие, скрипучие, точно клеенные из картона, завешанные старомодными картинками в рамках карельской березы. Здесь были и портреты вельмож времен Екатерины, и лисицы, и волки, которых расстреливали охотники с выпученными глазами, и какой-то атаман казачий, скакавший с поднятым жезлом прямо в оливковое солнце, и патент государственный за разведение племенных свиней, и портреты красавиц в желтых шляпах, с букетами фиалок в тонких пальцах рук.
Позамешкался в коридоре, рассматривая эту коллекцию, Павел, а сверху уже доносился до него сухой и почтительный кашель, старческий кашель, и когда он поднялся в свой мезонинчик, не мог не вскрикнуть от восхищения.
Комната была маленькая, косенькая, с прелестной мебелью карельской березы. Широкое окно сияющим полукругом оплетало тонкую стену, и смотрелись в ветхие окна листья какого-то дерева, может быть липы, может быть тополя, а сквозь ветви тополя виднелся пустырь немощеного двора, заросшего подорожником, окаймленного старым, насквозь прогнившим забором, над которым возвышался крашеный, точно луком, каретник или сеновал.
Так старо это было, так тихо и мило, так напоминало что-то деревенское, оставленное надолго, что слезы готовы были вскипеть на душе восемнадцатилетнего студента. «Милая, милая бабушка!» — сказал он громко и смутился, ибо у окна стоял Нил Власьич, делавший усилия опустить занавеску и чихавший от пыли, клоками летевшей на него.
Так смешно было смотреть на дворецкого и так грозен был его окрик кому-то, кого Павел еще не видал:
— Обтирала занавесы, натурщица? Ее превосходительству доложить?
Повел глазами в сторону «натурщицы» Павел и тихонечко радостно улыбнулся: ведь угрожал дед все той же весенней, с белыми волосами, с глазами, отливавшими золотом, в котором прятались искры, с кружевной тряпочкой на мраморном лбу, талия казалась у ней тонкая от синего платья, нежные, не привыкшие к работе руки держали метелочку крашенных анилином перьев; умиление и странная, почти необъяснимая жалость повеяли в сердце студента, он повернулся к дворецкому-дедушке и сказал примирительно, тихо, с легкой дрожью в голосе:
— Стоит ли волноваться, милый Нил Власьич, когда в этом мезонинчике так хорошо?
И улыбнулся дед старыми, как резинка, губами. То ли польстило ему «милый Нил Власьич», то ли студент сам такой милый и ласковый был, то ли в мезонинчике в самом деле ласкою веяло, только не захмурились гневные дедовские очи, и единственно «для блезиру» Нил Власьич проворчал:
— Избалуете вы этих погонялок… Завтра же все как следует соверши.
И ворча еще что-то в свой изысканный галстук, приподнял Нил Власьич край атласного одеяла, лежавшего на диване с пуком белых простыней. Желал в порядке он убедиться, беспорядку не было, и, оставив девушку доканчивать уборку книжного шкапа, вышел строгий дед и побрел к ее превосходительству вниз доложить.
А студент остался наедине с этой маленькой, тихой, которая возилась в углу неслышно, как мышка. Осторожными взглядами ой посматривал на ее тонкую талию, на башмачки белые, выглядывавшие из-под края платья, на бантик накрахмаленный, которым был завязан фартук; на затылок узкий, где волосы вились узеньким завитком, волосы белые, напоминавшие лен и сказку и с паутинкой схожие, словно издававшие сладостный аромат.
Так веяло на сердце ароматом, что должен был отойти Павел. Не понимал он себя: отчего его вдруг так повлекло к этой впервые увиденной девушке, неужели только оттого, что ее волосы — золотой лен? Отчего же жалость вместе с радостью в его сердце? Так равнодушен был он всегда к женщинам и девицам, всегда, кажется, он отдалялся от них, а они к нему приходили, а не он к ним; а вот теперь его тянет, зовет жалобно, неудержимо и странно, манит к неизвестной девушке, к простой, случайно встреченной горничной, у которой есть жених с бакалеей, торгующий как «местный житель» вот тут же, на углу.
Не оттого ли произошло это, что поразила его фраза бабушки; не то ли было, что уже узнал он горькую сладость, что женщина могла дать, или просто бывают такие натуры, которые влекут к себе неудержимо, неудержимо, необъяснимо, вопреки рассудку, смыслу, сердцу, вопреки всему? Смотрит Павлик тихонечко, осторожно: все возится она, перетирая книжки, расставляя их по полкам; она делает это восхитительно лениво и неумело, подле громадной ставит маленькую, как капля, ставит книжки подчас вверх ногами; но отчего так милы и девственны ее движения, отчего так невинно колеблется ее стан, отчего узкая грудь вздымается смущенно, как только она повернется профилем к окну?
И раздражения нет уже на сердце студента, раздражения на то, что она лавочнику отдана. Что же, бакалея так бакалея, она же милая, как цветочек. Цвети, беленькая, и радуйся, пока не подошла жизнь.
Задумчиво приник со сдавленным жалостью сердцем к стеклу рамы лицом, а лицо все пышет, ему жарко и приятно, ему не хочется той прохлады, которая за окном.
Гаснут, гаснут перламутровые дали; это невиданно, чтобы московское небо могло отливать таким перламутром; или оно такое только над особнячком Арбата, старенького сонного Арбата с зеленью его садов?
И оборачивается испуганно Павел: его зовут, его позвали; голос у нее несколько сиплый, но и это умиляет; она спрашивает его, налить ли ему воды в умывальник или сделать это попозже, чтобы вода была холоднее, может быть, он любит умываться теплой водой?
Павел смотрит на нее и улыбается: умывальник, теплой водою… — как смешно говорит она это, как глаза ее блещут искорками зрачка… Ну, отчего она так ему нравится, отчего кажется такой милой и нежной, она ведь только крестьянская девушка, как могла она возрасти на охапке соломы в курной избе.
— Вы откуда же, Поля, и где ваши родители? — тихонечко, вкрадчиво, себе самому изумляясь, спрашивает он ее. Зачем это вдруг стало ему интересно, почему смущенно затмились глаза тоненькой Поли? Она перебирает в руке складку скатерти, белизна ее щеки мгновенно покрылась густой тенью кармина, она бросила вперед обе ладони, точно отстраняя кого-то, и говорит тем же низким беззвучным голосом:
— Моего отца я никогда не видела, говорят, я незаконная дочь.
Отстраняется и Павел. Вот что, вот оно как; и сказала она эти странные слова просто и кратко; вот почему у нее волосы такие, и вид необычный, и руки атласные… Она не крестьянка, она незаконная, ее отец какой-то офицер или помещик, он живет где-то на свете, о ней не зная, и вот его дочь определяют к лавочнику с бакалеей, к местному жителю, который тут, на углу, вот почему его охватили жалость и влечение, вот почему сердце его потянулось к ней, обреченной, и вот, наконец, какая жизнь и какие в ней дела.
— А ваша мама? — медленно и раздельно спрашивает Павлик и сам дивится, какой жалостью пропитывается голос его. — Ваша мама живет в деревне? Вы любите, Поля, ее?
— Моя мама в больнице, у нее чахотка, — отвечает Поля и вновь принимается за книги.