— А ваша мама? — медленно и раздельно спрашивает Павлик и сам дивится, какой жалостью пропитывается голос его. — Ваша мама живет в деревне? Вы любите, Поля, ее?
— Моя мама в больнице, у нее чахотка, — отвечает Поля и вновь принимается за книги.
Теперь Павел понимает, почему ею, этой, так все распоряжаются: она сирота, за нее некому заступиться; дед у нее строгий и своевольный, сам воспитанный в подчинении, требующий того же и от своих.
— И вы, Поля, любите своего жениха, не правда ли? — пряча глаза, тихонечко шепчет Павлик. И проносятся по комнате слова, тихие, раздельные, такие же странные, как только что сказанные ею, и два пурпурных пятна злой болезни окрашивают эти милые мраморные щеки:
— Он рябой, пятидесятилетний, он вдовец с троими детьми.
Вновь прислоняется лицом к стеклу студентик. Вот оно что, вот он,
этот почтенный бакалейный торговец, местный житель, проживающий на углу. Да, вот как бывает на свете! Молодой господин позаботится во время досуга, произведет на свет дочку с белыми как лен волосами, и покинет, и бросит, и забудет ее, а мать этой дочери будет лежать в чахотке в больнице, а дочь эта будет отдана рябому почтенному вдовцу с бакалеей и троими детьми.
Теперь уже совсем понятны Павлику и влечение к Поле, и страх, и жалость, и боль.
Так печально ему, так нудно у него на сердце, что не обращает он внимания даже на то, что в мезонинчик его явилась сама бабушка-генеральша и смотрит на него выцветшими глазами в упор.
— Надеюсь, молодой друг мой, что вы порядочный человек? Этим все сказано, — говорит она.
И взглядывает в старческие очи студентик, и начинает смеяться тихонечко, горько, так, что смущаются даже генеральские властные глаза.
— Ах, бабушка, бабушка, какая жалкая чепуха…
34
Среди ночи Павлик просыпается с щемящим сердцем, а в сердце мысль о ней. Несомненно, он спал, он заснул тотчас же, как только улегся на этом турецком диване, но и во сне он думал о ней, о той, которая волосы свои подменила льном, которой глаза горели синими искрами, которая нежна была и бела, как день весны.
Ее жизнь страшна, ее жизнь ужасна, ей в будущем предстоит самое темное, что только бывает на свете, — и он, Павел Ленев, и не кто другой, как Павел, должен спасти ее. Это же ясно как воздух, что рождена она для другой жизни, не для той, которую готовили ей. Она не могла бы ужиться с этим бакалейным лавочником, она не сможет этими бедными руками нянчить его детей. Ее отец, тот проклятый человек, который родил ее и бросил, должен был подумать о ней, но так как его нет подле нее или, может быть, даже нет на свете, то, очень просто, позаботиться о ней должен Павел… Он же должен спасти ее.
Спасти, но как? Как поступить ему, восемнадцатилетнему, чтобы избавить эту девушку от того, что ей угрожает? Как устроить так, чтобы лавочник оставался лавочником, не больше, без притязаний на нее? И чтобы дед ее был доволен, и чтобы бабушка-генеральша осталась довольной — словом, чтобы были довольны все?
И недолго думает восемнадцатилетний, решение скорое и радикальное поднимается в его голове. Самым верным способом устроить все к общему благополучию было бы… жениться на Поле.
Выпрямляется Павлик, садится на своем диване, трет руками глаза, должно быть, чтобы свое решение разъяснить.
Да, конечно, это сначала кажется странным, но если хорошо вдуматься, оно не может никого поразить. Несомненно же, достоинство этого решения в его краткости: как в древности какой-то царь, вместо того чтобы распутать, разрубил гордиев узел, так ныне поступает и он. Выгоды решения очевидны: лавочник мирно торгует на своем углу бакалеей, Нил Власьич доволен, мама, если все разъяснить, будет тоже очень довольной… Только вот бабушка? — строгая бабушка-генеральша с ее презрительным лягушачьим ртом?
Приникает всеми мыслями к обсуждению дела Павлик. Да, нечего скрывать, здесь возникают сомнения: бабушка Марья Аполлоновна едва ли будет от этого решения на седьмом небе… Она еще только вчера за вечерним чаем рассказывала много о столбовом дворянстве, она хотела представить Павлика сиятельному князю Ипполиту; вечером же, перед театром, заглянула к бабушке благоухающая княжна Лэри, то была у Павлика Мэри, а теперь стала еще Лэри, высокая бледная шатенка с тонким помятым личиком, с утомленными глазами в синих тенях, в атласной шляпке, вся пропитанная какими-то сладкими духами.
Эта Лэри весьма внимательно поглядела на кузена и улыбнулась как-то ласково и порочно; Павел тотчас же попал в кузены, это ничего, что был он провинциальный, что костюм его оставлял желать многого, как заметила бабушка, он Лэри понравился, она была богатая невеста, она имела все достоинства изящного сердца и ума, из-за нее бабушка даже во второй раз поднялась в тот вечер в мезонин к Павлику только для того, чтобы сказать ему, что он имел успех…
И вот комбинации бабушки могли рухнуть, являлась новая претендентка породниться с генеральшей, притом более основательно, путем законного брака: это была Поля, горничная Поля, внучка дворецкого Нила Власьича, почтенного человека с «арифметической головой»…
Как бы подняла бабушка свои косматые брови, как бы раскрыла свой рот, почтенный, лягушачий, как только бы услышала, что он намерен с горничной Полей узами Гименея сплестись…
Да, бабушка эта была не фунт изюма, с ней следовало побеседовать основательно, чтобы не вышло лишнего шума, чтобы решение Павлика не было оглашено ранее срока ему в ущерб.
Можно было, для пользы дела этого, поступить двояким образом: лично изъяснить свои соображения и чувства или все это обстоятельно изложить в письме.
За письмо были веские соображения: оно могло быть более толковым и убедительным; оно могло пронзить ум бабушки путем логических выводов, наконец, оно же было и… более безопасно, да, да, безопасно: скрываться перед самим собою нечего, нельзя отрицать, что Павлик чувствует перед этой генеральшей некоторый страх, безотчетный страх, может быть, основанный на атавизме, на предрассудках, но все же страх.
Как бы сказал он бабушке, глядя в ее строгие немилостивые очи: «Бабушка, я хочу жениться на горничной Поле». Как бы полезли ее брови по лбу, нет, по стенам, по потолку полезли бы бабушкины брови от изумления. Как? Жениться? На второй день по приезде в Москву он уже хочет жениться? Не ослышалась ли она: он писал, что приедет учиться, но не жениться? И вот на следующий же день после приезда он, вместо того чтобы учиться, уже надумал жениться, и на ком же — ха-ха! — на ком? Кто такая необыкновенная, что разом перевернула вверх дном все мысли Павлика? Кто она, эта соблазнительница, неотразимая Клеопатра, чарующая волшебница, Цирцея, Дидона, — это горничная Поля, ха-ха, нет, у бабушки отваливаются уши, нет, пусть Нил Власьич принесет ей лорнет, она хочет видеть молодого человека, она должна выпить зельтерской, пускай кавалерственная дама ущипнет ее за локоть, она грезит: ее внук, Павел Ленев, надумал жениться на горничной! Она завтра же созовет всех родственников на помолвку, она пригласит, конечно, и князя Ипполита! Нет, у него также отваливаются уши! Боже мой, и это на второй же день приезда в Москву…
Холодеет от волнения на своем диванчике Павел. Он забыл закрыть на ночь окно, вот отчего в комнате холодно, он не может опомниться после тряски на железной дороге, он опился бабушкиного кофе, его голову теснят кошмары… Поднимается студент и горячим, влажным лбом никнет к косяку окна. В самом деле он спал, уронив подушку на пол, его голова охмелела от видений, вот она какая беспокойная, эта первая московская в бабушкином мезонине ночь.
И сны какие бывают странные на земле. Сны — это то, что меж землею и небом. Рассказать сон никогда нельзя, сон вянет и блекнет, пересаженный на землю… И как странно это, что всякая мечта выполнима в грезе; но, открытая веянью дня, она становится смешной и нелогичной; день, то есть земля, все сверяет с рассудком; рассудок все сверяет с логикой, то есть с той же землею… и никогда еще не бывало, чтобы мечта одержала верх на земле.
35
Утро пасмурное, свежее, с опаловым небом. Только вчера над Москвой сияло солнце, а вот солнца нет, туман, пелена, и уж не кажется такой чудесной древняя комната мезонина.
Комната как комната, и вещи как вещи, правда, карельская береза мебели очень красива, но теперь, в молочном свете утра, видны все трещины на ней, все спайки, все крепы, и лимонно-желтыми, неприятными кажутся развешанные по стенам лики евангелистов, может быть работы итальянских мастеров. Выбритые крутые николаевские подбородки синеют дальше на фоне красных воротников. Какое надутое лицо у этого генерала с профилем хищной птицы; какие глаза печальные у этой девушки с остроконечным лицом и бледным, словно сотканным из унижения, муки и горя. Хрупкий фарфоровый бюст ее точно дышит, выбираясь из складок бархата; в бескровной левой руке она держит увядшую розу; как все это покрыто паутиной и пылью, как все это отдаленно и грустно и жалко, как забыто оно, как все забывается на земле.