Однако его никто не слышал. Он беззвучно хлопал, держа ладони меж коленями под столом.
«Что и требовалось доказать! – ликовал он, внешне оставаясь совершенно равнодушным. – В лабораторию! В лабораторию!! В лабораторию!!! В глушь! В Нарымчик! Аи да кэнязь! Аи да кэнязь! Наша тяжёленькая артиллерия. Из последних лукавец! Сегодня он тебя вежливо сдёрнул с пьедестала и на веки вечные упёк в лабораторию. Забавляйся с мышками! Хоть до тысячного пришествия. На твой век мышек хватит… В лаборатории, под его недремлющим оком, ты, Тайга Непроходимовна, и усохнешь. Всяка сучонка знай свою конурёнку! Ай да кэнязь! Ай да кэнязь! Похороны совершил по всем нормам светской этики. По высшему разряду! Тихо, мирно, интеллигентно. Интеллигентно замуровал в лаборатёшку!»
Кребс потрепал под столом мосластое грициановское колено. Ну, Грицианчик, наша как расчесала!
Сабо самой, постным ответил взглядом Грицианов и объявил, что заседание закончено.
Из зала защёлкали обрывчатые, резкие, как выстрелы, возгласы:
– Ка-ак закончено?
– А Закавырцева?
– А заключительное слово?
Кребс смешался. Ну Грицианов! Ну щербатый ржавый Скальпель! Деревянный Скальпель!.. Ну Сабо Самой! Забыть кинуть пяток минут на заключительный пар. Это только Грицианов такое может. А теперь что, после самого Владим Владимыча слушай мышку Закавырцеву? Да мыслимо ль? Ведь везде ж, где ни присутствуй Владим Владимыч, последнее слово всегда только за ним. Это вошло в этикет.
А зал подпирал:
– Обещали Закавырцевой слово!
– Такое-то ваше обещание?
Кребс распято лупит на Владим Владимыча глаза. Побитым псом уткнулся в стол Грицианов, не смеет дохнуть. Через какое-то время отваживается с зябкой, мятой надеждинкой вмельк бросить покаянный взор на Владим Владимыча.
Владим Владимыч в явном дискомфорте.
Но что же делать?
С минуту Владим Владимыч не то колеблется, не то наслаждается грициановской казнью. Наконец, перегорев, переломив себя, широкодушно снисходит. С видом: не надо бы уступать, но у доброты свой норов – едва заметно кивает.
Грицианов светлеет, как мальчишка, освобождённый от стояния в углу коленками на горохе, и, боясь, как бы Владим Владимыч не передумал, радостно, взахлёб выпаливает, что заключительное слово предоставляется врачу Закавырцевой.
Медленно, трудно, долго идёт Таисия Викторовна к трибуне. Долго оттуда, сверху, пристально, вприщур всматривается в лица внизу, словно старается все их запомнить.
– К зениту науки, – упали в зал её опечаленные тихие, но всюду ясно слышимые слова, – приходят различными путями. Наиболее частый, наиболее лёгкий путь – когда диссертант находится под защитой руководителя, влиятельных пап, мам, родственников и даже друзей по взаимосвязи. Но есть и другой… тернистый путь… Появилась идея. И чем она важней, тем трудней преодолевать препятствия, исходящие от противников, уже оперившихся сединой, имеющих положение в науке, тогда как идеи просекаются чаще в молодом возрасте ещё наивных людей, не умудрённых жизненным опытом, не имеющих научной подоплёки, даже не умеющих правильно оформить появившуюся идею. Нередко учёный значительно раньше автора ухватывает ценность идеи и стремится, в лучшем случае, возглавить её. Но если это ему не удаётся, то можно считать идею похороненной, автора осмеянным, изолированным и даже уничтоженным в неравной борьбе…
– Что это за лирическая аллилуйя? – жёстко перебил её Грицианов. – На дворе ночь! У людей дома семьи, а вы нам с лирикой про неравную подковёрную борьбу! Не хватит ли мочить корки? Давайте, понимаете, аукаться по существу!
– А разве я не по существу?… Ладно, я буду плотней… Товарищи, вы только вдумайтесь, пожалуйста… Какие вы сказки рассказываете своим детям? Народные… Какие вы песни поёте дольшь всего? Верней, всю жизнь? Народные. Какие танцы танцуете? Опять же на-род-ные. Ни к сказкам, ни к песням, ни к танцам народным никаких претензий, одна любовь сплошняком. Все мы на них выросли, все мы ими живём. Но как только дело подворачивает к народной медицине, так тут носы поганисты ворочам, так тут сам чёртушка в бок шилом: не верим! знахарство всё это! – и хва-ать за шашки рубить головы неподслушные.
А не спешите рубить.
Народная медицина – глубочайший кладезь народного ума, народного опыта. И не спешите в этот колодец плевать, пить нам же из него ох и до-олго… Умной, официальной нашей медицине жить им и жить многие и многие века, черпая именно оттуда ответы на закомуристые задачки.
Давайте вместе подумаем. Разве народ начал лечиться лишь с открытием медицинских институтов? А разве раньше он не болел? И болел, и, слава Богу, лечился, и что-то неграмотные врачуны лечили способней нынешних академиков. У всех у нас на памяти круглый стол уважаемого Владимира Владимировича в местной газете. Стол как стол. Был бы обычным, не вывороти одна журналистка про свою беду. Скрутил её радикулит. Всех борских гиппократов обползала, а радикулитище всё наглей. А радикулитище всё свирепей. Проходит год – никакого спасу. Инвалидность дают!
И тогда журналистка наплевала на брёх про знахарство и увеялась со всеми своими охами и ахами в глухоманкину нарымскую деревнюшку. К бабушке! Через неполную неделю возвращается – счастливей человека нет на свете!
Так вот эта журналистка и подкати колесики к Владимиру Владимировичу, просит объяснить, что за дивушка сидят в руках у той у ветхой бабунюшки. И Владимир Владимирович ответствует: а никакого чуда, просто массаж.
В задних рядах срывисто заржали.
– А не смеяться – плакать хочется. Почему тёмная, неписьмённая старуха выбивает боль, а дипломированные врачи, учёные разостепененные мужички, нагружённые громкими титулами, как телега в осень всякой огородной всячинкой, не могут сделать того же массажа. Они только и способны, что списать человека в инвалиды? Ка-ак тут не захочешь плакать? А раз зудится – заплачем. И скоро. Кинемся мы ведь искать ту старуху, спохватимся выведать её секреты, да не выведаем. Стариковский век быстриночкой мечен. Не успел дыхнуть, уже свернулся. А из могилы кто нам что расскажет?… Здесь медики. И каждый ли из вас брезгует знахýрками? Нет здесь ни одной живой души, чтоб потаённо не бегала к знахуркам?
Таисия Викторовна мёртво взгляделась в зал, будто отыскивала поднятые руки.
Но поднятых рук не было.
Как-то нелепо смущённо молчал зал, молчал президиум.
«Криво рак выступает, да иначе не знает…» – подумал Расцветаев и целомудренно-укоризненным голосом сказал в тишину:
– Таисия Викторовна! Вы злоупотребляете нашим терпением. Вы что же, до утреннего гимна нас собрались держать?
Таисия Викторовна повернулась к нему:
– Действительно. Не сидеть же до утреннего гимна. Начните с себя, Владимир Владимирович. Скажите, кто лично вам ставит пиявки? А кто поднял вам сына?
В зале зароптали.
– Клевета! – вскинулась со своего стула в середине зала Желтоглазова и, неистово жестикулируя на все стороны, араписто завопила: – Это клевета! Ложь!.. Товарищи! Да как мы можем позволить ей так бессовестно чернить дорогого всем нам Владим Владимыча?!
Расцветаев целомудренно устало улыбнулся. Немного привстал из-за стола, сказал Желтоглазовой:
– Садитесь, пожалуйста, не волнуйтесь так горячо. Увы, Таисия Викторовна говорит правду.
Немое изумление вытянуло лица.
– Видите, – продолжала Таисия Викторовна, печально глядя на Расцветаева, – от людей ничего не утаишь. Люди знают всё. И то, что сестра мединститутского конюха превосходно ставит пиявки. И то, что ваш сын, упав на ледяной горке, получил сотрясение мозга. Врачи его мучили, мучили… Было совсем не закололи уколами… И вы через подставных лиц показали его бабушке с Истока. Бабушка без лекарств поставила на ноги, даже не ведая, что у него папа акадэмик. А узнай, она б со страху померла. Но зачем всё это скрывать? Зачем врать друг другу? Зачем мы с этой трибуны оплевываем этих безвестных, этих мудрых, этих великих гуманнейших стариков, по крупинкам собравших многовековой опыт целого народа, а, слезши с трибунки, бежим, одевшись потряпивше, бежим, тряся махрами, к ним подлатать своё здоровьишко? Где же логика, господа?… Если сравнить возрасты народной и научной медицины, так это глубокая старуха и малое дитя, ещё пустенькое, капитально глупенькое, как все нормальные дети, а вместе с тем оно уже и сверх меры занянченное, зацелованное чадолюбивыми родителями, а потому и спесивое, перекормленное, нарывистое, под всякий каприз садистски помыкающее на свой недалёкий лад бедной, умаянной бабкой. Это не хочу, это не ем, это мне не нравится и вообще катись ты от меня, старая старушня, от тебя по-старушечьи воняет! Бабка без утиху плачет, уревётся украдкой, да терпит ради малого дурашки, терпит ради спокойствия его отца-матери. Бабка всё в тенёк забивается, всё на обочинку вильнуть норовит, но её и в теньке достают, и с обочинки на сам большак сдёрнут. Не могут без неё в доме! И за дитятком уход неси, нагуливай поправку, и отцу-матери из еды всё сготовь, и в доме полный глянец наведи, наблести – да упади под горький случай бабка, падёт и весь дом… Ах, бабка-косолапка! Ах, великая ты мудрорукая мученица! Откуда ты только и силы берёшь такой воз тащить?… Мы только на словах, как на гуслях, да с трибуны добренькие. Бери-де всё лучшее из народовой копилки! А сунь руку к копилке, тебе в самую душу грязным сапожищем и смажут. Знахарство! Яд! Не сметь!.. Конечно, среди знахарей до вихря порчунов. А разве среди врачей в диковинку эти самые порчуны? Только уже с дипломами? Знахарь знахарю, как и врач врачу, рознь. На эту тему можно без конца аукаться. Однако пора б уже и упомнить, что знахарить идёт от знать, что ниточка знахаря вьётся из клубочка: знать, знайка, знаткой, знаток, знатуха, знатоха, знаха… Знахари-то говорят, как огород городят…