Павлик слабо вздохнул и побрел за своей дамой по некрасивой и нечистой лестнице во второй этаж. Смутно он чувствовал, что делает что-то стыдное, некрасивое и ненужное, но остановиться и уйти не мог и только машинально смотрел, как по коридорам шмыгали, стараясь прятать лица, проворные, привычные лакеи.
— Вот здесь будет удобно-с! — звучным баритоном сказал над ухом Павлика, обращаясь к Лэри, худой желчный человек во фраке с апатичным лицом.
Павлу показалось, будто распорядитель признал или знает Лэри, но разве можно было продолжать думать о такой не сообразной ни с чем нелепости? Воспитанная девушка из хорошей семьи — и вертеп, где останавливаются с дамами.
Оглядел он комнату. Она показалась ему красивой. Красные обои, красная мебель, бронзовые лампы — все это нравилось; правда, тут же висел над столом портрет голой дамы, но на даму можно было не смотреть. За тяжелой гардиной была открыта форточка; через нее ощутимо проносился в комнату свежий ветер; уголок памятника Пушкину виднелся; окруженный фонарями, поэт смотрел куда-то в сторону, стоял с опущенной головой, отвернувшись от Павла, и от этого вдруг снова вспомнилось о рукописи, которую не примут в редакции, и сердце сжалось предчувствием горя.
— Распоряжайтесь же, неловко, чего стоите? — услышал он над собой недовольный голос кузины. — Право, это становится смешным, ведь вы же мужчина, а выходит, будто я похитила вас и хлопочу обо всем… Позвоните лакею и закажите кофе и ликеров.
Павел так буквально и исполнил, как приказывала Лэри. Позвонил лакею и заказал кофе и ликеров.
— Теперь садитесь на диван рядом со мною и обнимите меня, — уже сердито прозвенел над ним голос кузины, и тут же прильнуло к Павлику усталое измятое личико Лэри, и губы ее прижались к его губам.
— Ах! — сказал Павлик, уже все понявший. В голове его стучало, под сердцем поднялось что-то липкое, как мед; не понимая, что делает, он вдруг придвинулся к рядом сидящей Лэри и крепко схватил ее талию руками, так крепко, что почувствовал, как прижалась к нему ее грудь, как послушно подались кости корсета.
— Да вы… вы… — в изумлении хотела сказать Лэри, но задохнулась и счастливо откинулась. С побледневшим лицом, с жуткой улыбкой она лежала перед ним на диване, на лбу тлела морщинка, и алые губы были полуоткрыты, точно призывали к греху. — Вот вы какой! — сказала она шепотом, приподнявшись, и выражение сладкой утомляющей боли тронуло ее лицо.
Бледными пальцами рук она словно оттолкнула его, но тут же и привлекла и потянула на себя, все более отклоняясь, и с замиранием сердца Павлик повлекся в бездну, стал быстро тонуть, погружаться в какой-то бесконечно-сладкий хаос.
— Глупый же, глупый, подожди, закрыта ли дверь? — как звон воды, лепетал в тумане голос Лэри. Усталые, счастливые, хищные глаза светились над ним в сумраке.
49
Три недели промелькнули как сон. Как во сне двигался Павлик, как во сне отвечал на расспросы бабушки о занятиях, сонно и апатично обедал и со сладкой тоской ждал вечера — часа свидания с Лэри.
Все три недели они виделись каждый вечер — так изобретательна была на свидания эта странная, манящая девушка, так умело обставляла их, что Павлик только дивился, и покорялся, и как зачарованный вздыхал, и с утра начинал думать о вечере, о том моменте, когда они останутся с Лэри наедине.
— Помни, что ни ты, ни я ничем друг с другом не связаны, — говорит Лэри, сидя с Павликом в той же красной комнате, в которой они встретились в первый раз.
Лэри устраивала свидания и в ресторанах, и в отдельных кабинетах загородных уголков, раз даже привезла Павла в избушку сторожа на шоссе, но все-таки чаще всего забирались они в эту красную комнату, где было и безопаснее, и удобнее всего.
— Я признаю только увлечение, только наслаждение жизнью, и ты будь же таким. Как долго будет оно длиться, не знаю и прошу тебя только об одном: чтобы в это время никого не было у тебя.
— Да что вы… — удивленно шептал Павлик. Он никак не мог решиться сказать кузине «ты» и глядел на нее изумленно, не как на что-то высшее, а как на особенное, не похожее ни на что, сотканное исключительно из греха.
— Пока я с тобою — ты ни к кому не приближайся… как расстанемся — делай что хочешь.
— Да нет же, нет, — растерянно твердил Павел — такими странными казались ему ее слова. — Я же совсем ни о ком не думаю, я думаю только об одном: отчего это вы — такая… Как могло это быть… так… что вы. богатая. барышня…
И никакой философии мне не надо, — оборвала Лэри и смеялась. — Ты видишь меня — и довольно. Видишь, какая я есть, — и бери.
Распластав в воздухе бесстыдные тонкие руки, развив волосы, блистая порочными глазами, она подходила к нему, и покрывала своим грехом, и исполняла душу и тело сладким страхом, опасением, тоскою и радостью.
— В этом жизнь — и живи! — как зачарованный слушал он вкрадчивый шепот.
Сладкими духами веяло от ее волос, шеи и груди. Это в самом деле был сотканный из золота цветок греха, и так больно и радостно было расставаться с ней наутро.
Она уходила словно равнодушная и тупая, не способная ни к какой мысли, ни к жалости, ни к стыду, а он часто, оставаясь один, думал об этой странной девушке-женщине, какой он до сих пор еще не встречал.
«Больная ли она, развратная или помешанная?» — растерянно думал он, и мысли его бессильно никли и стыли, будучи не в состоянии разрешить загадки, и оставалось и всплывало на душе только ощущение больное и сладкое, сладкое, как отрава, угар или вино.
И все ее принимают и целуются с ней как ни в чем не бывало, и она сама часто сидит и церемонно отвечает и ведет беседу в обществе, а вот вечер — и преображается из воспитанной светской девушки в удушающую пороком змею и оплетает, охватывает чувствами, которых нельзя изобразить.
Порою на званом рауте у бабушки, сидя в уголке, Павлик ловил на себе взгляды Лэри, четко и чинно ведущей беседу с генеральшами о приемах и выездах, о свиданиях с важными людьми. Так благородны и порядочны были слова кузины, так сдержанно-пристойны и воспитанны были ее суждения, что голову Павла внезапно посещала мысль, что ничего того, ночного, не было, что это плод его воображения, что это только сон, угар, хмель, что ему неизвестна эта тонкая, воспитанная девушка с утомленным личиком, но вот обращались на него ее улыбающиеся взгляды, непонятные никому, явные только Павлику, те взгляды, какими она светила ему там, в грешном и сладком уединении вечера или ночи, там, где были тесно сдвинуты тяжелые гардины, где двери были наглухо заперты, где блистали беззвучно и немо лампы и зеркала.
«Ах!» — говорил себе изумленно и подавленно Павлик. Сердце его начинало таять, на висках реял холодок, знакомая сладостная дрожь охватывала тело… и нестерпимо хотелось ему двинуться к ней, двинуться и коснуться ее знакомой ему руки или плеч, но змеиный, колдующий взгляд в то же мгновение изменялся, становясь пустым, поверхностным, любезно-равнодушным и холодным, и мерно шли с тех преступных, уединенно ласкавших губ внешние светские, высокоприличные и благовоспитанные французские слова, и довольно внимали им бабушки-генеральши.
50
Так закружился в вихре жутких грешных и сладостных переживаний Павел, что забыл даже о главном в своей жизни — о «Лесном стороже». Эти три недели, в которые прочитывал его рассказ старый мастер из «Русских ведомостей», употребил Павлик на нечто не имевшее достаточных наименований, во всяком случае, на суетное, мелкое, и когда прибыл по почте серый редакционный конверт, на заголовке которого стоял штемпель газеты, вид его был для Павлика не менее эффектен, чем взрыв динамитной бомбы. Он плавал в сфере совершенно иных переживаний — и вот конверт, говорящий, что на свете существует еще нечто, и притом весьма серьезное, — редакция почтенной профессорской газеты, откуда Павлика, несомненно, выгонят с треском, и что будет ему за все содеянное, также вполне несомненно, поделом.
Со страхом и трепетом вскрывал Павел дрожащими руками конверт редакции. Маленький печатный листок выпал из него, там не было ничего ни печального, ни радостного, ни веселого, ни страшного. «Просят зайти в редакцию в часы приема от 3 до 4» — стояло на бумажке холодно и бесстрастно. Павлик много раз переворачивал записку, посмотрел на свет, больше ничего не открывалось. Сердце его вздрагивало беспомощными толчками. Так стыдно было именно в, это время ощущать за спиною гору грехов. «Конечно, возвращают рукопись, отсылают «Лесного сторожа» по принадлежности, не лучше ли было во избежание срама оставить рукопись на память любезному секретарю и обходить редакцию другими переулками?»
Так билось сердце, так в висках стучало, что следовало выйти из дома на свежий воздух. Били часы половину второго. Самое лучшее забраться куда-нибудь в садик и там отдышаться, и обдумать, и уж во всяком случае не идти на коварный редакционный зов.