С начала декабря волнения Павла усилились и с ними увеличились нервность и раздражительность. Теперь со дня на день Тася могла ждать телеграммы от мужа. К Рождеству он должен был приехать в Москву непременно. «Никакой англичанин не согласится праздники провести в разлуке с семьей», — сказала раз вечером за общей беседой Лэри, и вдруг бешенство охватило Павла как клещами, и, не будучи в силах противиться нахлынувшему чувству, он почти закричал, что ненавидит всякие прописи и устои, ходячую мораль, что люди бывают глупы и отвратительны, что ничего нет в жизни худшего, «чем пошлый опыт глупцов».
При первом же звуке его голоса побледнела Тася; даже Лэри удивилась волнению Павла; однако она не вступила в пререкания, она спешила к своим бабушкам и быстро поднялась.
— Пусть студенты перестраивают мир на новых началах, на это они мастера, — сказала она, целуясь с Тасей и уходя.
Тася вышла проводить, а Павел остался один, смущенный и раздосадованный своим выкриком. То, что Тася оставалась в прихожей, как показалось Павлу, дольше обыкновенного, то, что доносился до него оттуда несдержанный смех Лэри, стало наполнять его еще большим раздражением, и как только Тася вернулась в гостиную, он тотчас же и сам поднялся, сказав, что должен идти.
«Нет, что же…» — сказали внятно глаза Таси. Она хотела его удержать, он видел это, но то, что она все-таки почему-то не удержала его, а стояла в подавленном неловком молчании, исполнило его злости, и, едва сдерживаясь, он проговорил с дрожью в голосе:
— Я прошу у вас прощения, Татьяна Николаевна, я так всем докучаю своими беседами, что, думаю, мне лучше совсем не являться к вам.
Едва сказал он эту фразу, как сам внутренне ужаснулся ее пошлости. Ему стыдно стало, стыдно и больно; на лице его выступили пунцовые пятна; он видел, что Тася подметила неумную ложь его крика, но ощущение стыда не подавляло в нем раздраженности, а, наоборот, усиливало ее.
И, чувствуя, что лицо его в эту минуту неприятно, он добавил сдавленным голосом:
— Я сам понимаю, что всем надоел, и больше всего — вам.
Он ждал всего самого для себя неприятного, он ждал, что рассерженная Тася скажет ему, что им и в самом деле лучше расстаться, но вот перед глазами его поднимается опечаленный кроткий взгляд Таси, и тихим, проникающим в душу шепотом она спрашивает его:
— Отчего вы так сердитесь? На кого и почему?
Так кроток и чист был вопрос, такою нежностью теплились эти глаза, всегда строгие и священные, что громкое рыдание готово было вырваться из его сердца, но странно: опять не умирилось волнение, и, бледный, с дрожащими руками, с отуманенным взглядом, он прокричал:
— Оттого, что я не могу ждать его приезда! Оттого, что я без меры люблю вас!
И отступает Тася неслышно и подавленно; глаза ее угасли, лицо бледно как мрамор, рука бросила протестующий, безжизненный жест, словно отстраняющий непреодолимую силу.
— Нет, так же нельзя! — точно сказали ее губы, и вот она тихо и безмолвно выходит из гостиной.
Павел стоит у окна, рисует на стекле что-то невнятное; в опрокинутом сердце вместе с нестерпимым страхом веет сладостная жуть. Все-таки он сказал наконец то, из-за чего приходил все эти дни в дом англичанина; правда, настало самое жуткое время, он за миг этот понесет месяцы кары, может быть, месяцы и годы, может быть, всю жизнь, но все же он сказал, Тася это услышала, что случилось впервые в их жизни; этот день — пятое декабря, часы в этот день, в этот миг бьют сколько-то в гостиной, проезжает по улице ломовой, и дрожат стекляшки хрустальной люстры; уголок ковра загнулся на полу по направлению к двери спальной, на вазочке для цветов плохо стерта мистером Чарльзом пыль, значит, он вовсе не такой усовершенствованный и так же, как обыкновенные люди, имеет грехи; на спинке кресла сбилась кружевная салфеточка, Павел отошел от окна, заботливо поправляет ее, разглаживая кончики, и в то же время думает, что жизнь кончена, что он последний раз у Таси, что наступает смерть.
Так страшно ему то, что будет сейчас вот, что, едва заслышав шелест платья, он должен придавить себе сердце. Желание убежать, убежать тотчас же, не оглядываясь, без шляпы и пальто, овладевает его сознанием; он подается к двери, но во входе ее видением вырастает женщина в темном платье, лицо ее сурово, веки распухли, на лбу следы пудры, руки бледны, сжата одна в другой. Темное, властное и опасное очарование исходит от нее.
— Нам надо… с вами… — проносится меж нею и Павлом тончайший, как паутина, шепот. — Нам необходимо это, Павел Александрович… — Глаза ее тлеют, как звезды в затянутом облаком небе, лицо полно решимости — и только губы, девичьи, почти детские губы — не повинуются тону слов и дрожат. — То, что я услышала… то, что сказали вы…
Она подходит к нему сама, странно опьяняя даже шумом шагов, берет его за рукав, ведет и сажает в кресло, но сама не садится и остается стоять перед ним, бледная и взволнованная. И он смотрит, как движутся губы Таси, он впитывает в себя их печальный и сладкий звук.
— Так, как случилось это… больше нельзя!
Она хотела еще что-то сказать, но остановилась, задохнулась она, схватывается за спинку кресла, она оперлась на нее, маленький бледный мизинчик изогнулся беспомощно при этом движении, царапинка у ногтя виднеется алой полоской, она все не говорит, все дышит короткими вздохами, а Павла потрясает бешеная, невыразимая радость, неописуемый словами восторг.
«Она же любит меня! Она любит, любит!» — кричит его сердце. Она впервые услышала это слово, которое жило и в ней; она поражена, она растерянна, но не чувством обиды, оскорбленности исполнено ее милое лицо, она любит, любит; Павел готов засмеяться, готов броситься к ее ногам, поцеловать след туфли ее на ковре, но останавливает его ее суровый голос:
— Поклянитесь, что я больше этого не услышу… Иначе навсегда расстанемся мы…
Так суровы и требовательны слова ее — и так жалки и жалобны умоляющие, растерянные взоры; как дитя беспомощное, растерянное стоит перед ним Мечта его, и надо приникнуть к ее сердцу, надо подышать на него, чтобы степлело сердечко, надо погладить его, успокоить и приласкать, надо всеми силами беречь это чистое сердце, и, зная, что говорит неправду, зная, что никогда этого не исполнит, но в то же время веря этому, Павел тихо клянется…
— Никогда… никогда в жизни, обещаю вам!
«Обещаю тебе, моя радость вечная, — добавляет тотчас же его сердце в клятве. — Обещаю тебе, что навеки буду любить тебя нерушимо до смерти, и после самой смерти буду любить нареченную, запомни это, радость моя».
79
Умиротворенная, она садится в кресло, но слова нейдут с ее губ. Конечно, она успокоена, в нем это сорвалось от нервности, он не может лгать, он только что поклялся, ему можно верить, больше это не повторится никогда.
Но чувствует, что не надо оставаться дольше, и Павел. После того, что сказано, были бы мелки и оскорбительны житейские слова. Радость все обволакивает, все пленяет, обуревает его, он ввел в ее сердце слова страшного заклятья, сердце отравлено им, и ум, и сердце, она не может не думать над его словами, она не сможет забыть их, они были так искренни и поэтому страшны, за двадцать лет впервые прошло меж их душами это исконное, неотменяемое, всевластное слово; оно всегда наполняло их сердца необоримым содержанием, но никогда дотоле оно не поднималось меж ними так явно, и чувствует Павел, что бесчисленны и нестерпимы будут в дальнейшем горести и страдания, но в то же время знает, что все они будут повиты этим вечным «люблю», которому нет сопротивления, нет и не было во все времена.
Поднимается молча, молча сжимает руку, идет к двери, и в молчании провожает его та, которая отныне связана с ним навеки. Она все еще подавлена, она ошеломлена; не проводив Павла до прихожей, она растерянно садится в первое попавшее кресло, и Павел видит, как сидит она в неподвижности, беспомощно подперев лицо ладонью, сидит, и слушает, и прислушивается к звону сердца, в котором впервые тронута явно заветная, единая золотая струна…
А Павел идет по улице, он не хочет идти в дом, он не может сидеть в комнате, его сердце ширится и трепещет, его губы раздвигаются в улыбку; несколько мгновений он стоит, улыбаясь, перед каким-то господином, он не сразу узнает, что тот спрашивает у него о чем-то, потом оказывается, что этот господин — Умитбаев, что Павел стоит у подъезда своей квартиры, что Умитбаев считает Павлика пьяным, и это так весело, и радостно, и приятно, что тут же на улице Павел разражается смехом и обнимает Умитбаева и громко говорит ему:
— Ты за мной, Умитбаев? Хорошо, я поеду с тобою сегодня, куда хочешь ты.
— Да что с тобой? — Умитбаев дивится, он не хочет никуда ехать, он вводит Павла в его комнату, садится в ней на письменный стол и говорит ему строго, со всем возможным апломбом: — Вот что, друг мой, ты мне во всем сейчас же дашь подробный отчет.