«А, это вы! Я тут немножко вздремнул. А теперь пойду наверх».
Встав с его помощью из кресла, он еще добрую минуту стоял, борясь с головокружением. Потом, держась очень прямо, но припадая на ногу и тяжело опираясь на, трость, он шествовал к лифту, а позади шел Альфонс с подушками. И случалось, кто-нибудь говорил вполголоса, наблюдая эту сцену: «Посмотрите, вон идет старый Форсайт. Чудной старик, правда?»
Но в тот апрельский день, о котором впоследствии было столько разговоров на Форсайтской Бирже, этот неизменный порядок был нарушен. Ибо, когда Суизин, освободившись от пальто и шляпы, уже готовился пройти в свой излюбленный уголок, он вдруг поднял трость и сказал:
— Что это? Какая-то дама сидит в моем кресле! Действительно, это священное седалище было занято сухопарой фигуркой в довольно короткой юбке.
— Я пойду наверх! — обиженно сказал Суизин. Но когда он повернулся, фигурка встала и направилась к нему.
— Господи! — воскликнул Суизин; он узнал свою племянницу Юфимию.
Надо сказать, что эта племянница, младшая дочь его брата Николаса, всегда внушала ему антипатию. На его вкус она была слишком худа и вечно говорила не то, что следует; к тому же она взвизгивала. Он давно не видал ее — с того самого дня, когда, к своему крайнему неудовольствию, вынужден был сидеть рядом с ней на концерте, который Фрэнси устраивала для своего замухрышки иностранца.
— Здравствуйте, дядя, — сказала она. — Как ваше здоровье? Я была тут неподалеку и решила вас навестить.
— Подагра замучила, — сказал Суизин. — А как твой отец?
— О, как всегда. Говорит, что болен, а на самом деле всех здоровее. — И она легонько взвизгнула.
Суизин устремил на нее негодующий взгляд. Уже сердитый оттого, что она заняла его кресло, он хотел ответить: «Твой отец стоит двадцати таких, как ты!» — но вовремя вспомнил о требованиях этикета и промолвил более любезно:
— Как ты сюда попала?
— На велосипеде.
— Что? — сказал Суизин. — Ты ездишь на этой пакости?
Юфимия снова взвизгнула.
— Ох! Дядя! Пакости!
— А что же они такое? — сказал Суизин. — Дьявольское изобретение! Хочешь чаю?
— Спасибо, дядя. Но вы, наверно, устали после прогулки.
— Вот еще! С чего мне уставать. Официант! Подайте нам чаю — туда, к моему креслу.
Дав ей таким образом понять, какой faux pas[15] она совершила, заняв его кресло, он жестом пригласил ее пройти вперед и сам пошел следом.
Возле кресла произошла заминка.
— Садись, — сказал Суизин.
Мгновение Юфимия колебалась, потом, издав слабый визг, сказала:
— Но ведь это ваше кресло, дядя!
— Альфонс, — сказал Суизин, — принесите еще одно кресло.
Когда второе кресло было принесено, а в собственном кресле Суизина в надлежащем порядке разложены подушки и дядя с племянницей сели, Юфимия сказала:
— Разве вы не знаете, дядя, что теперь и женщины ездят на велосипедах?
Пучок на нижней губе Суизина встопорщился.
— Женщины! — сказал он. — Вот именно! Но чтобы дама этак раскатывала!
Юфимия взвизгнула более явственно.
— Дядя! Да почему же этак?
— Верхом, одна нога с одной стороны, другая — с другой. Путаясь среди экипажей. — Его взгляд обратился к юбке Юфимии. — Показывая всем свои ноги!
Юфимия залилась беззвучным смехом.
— Ох! Дядя! — выговорила она наконец придушенным голосом. — Вы меня уморите!
Но в эту минуту подали чай.
— Угощайся, — отрывисто сказал Суизин. — Я этого не пью. — И, прикурив от огня, поднесенного официантом, он опять уставил круглые глаза на племянницу. Только после второй чашки Юфимия прервала молчание.
— Дядя Суизин, скажите, почему вас называют «Форсайт четверкой»? Я давно хотела вас спросить.
Глаза Суизина еще более округлились.
— А почему бы и нет?
— Так ведь «четверкой»! А вы, по-моему, всегда ездили только на паре, правда?
Суизин выпятил шею, охорашиваясь.
— Да, конечно. Но это был комплимент моему… э-э… моему стилю.
— Стилю! — повторила Юфимия. — Ох! Дядя! — И вдруг стала такая красная, что Суизин подумал, не поперхнулась ли она крошкой.
И тут его осенило — медленно, но верно утвердилась догадка: это он сам, Суизин, был причиной ее веселья! Скулы его чуть заметно побагровели, к горлу что-то подступило, что — он чувствовал — может задушить его, если он не остережется. Он весь притих, боясь пошевельнуться.
Юфимия встала.
— Мне пора, дядя. Я так рада, что вас повидала; вы чудесно выглядите. Нет, ради бога, не вставайте! И большое спасибо за чай.
Она нагнулась над ним, клюнула его в лоб и, показывая всем свои ноги, пошла к двери. Лицо у нее все еще было очень красное. И Суизину показалось, что она еще раз взвизгнула на ходу.
Секунду он сидел неподвижно, потом начал с усилием подниматься. Трости при нем не было, и не было времени позвать кого-нибудь, и он тужился, выбиваясь из сил. Выпрямился, постоял мгновение, переводя дух, затем без трости, сам не зная как, добрался до окна, выходившего на фасад. Вот она, эта племянница, эта визгунья, садится на велосипед, — вывела его, села, поехала! Прямо по мостовой, среди экипажей — работает педалями, показывает ноги выше щиколотки — смотри, кто хочет! Ни капли женственности, ни грации, ни элегантности, ничего! Вот она, катит! И Суизин стоял, тыча толстым пальцем в стекло, словно призывая всех в свидетели этого безобразия. Стиль! Стиль! Она… она смеялась над ним. Ясно! Да, он всегда ездил только на паре, так ведь пара зато была лучшая во всей Англии! Он все стоял с багровыми пятнами на бледных щеках, оскорбленный до глубины души. Понимал ли он в эту минуту всю язвительность ее смеха? Понял ли он, что в этом прозвище — «Форсайт четверкой» — выразилось отношение светского общества к нему — иронический намек на то, что в своей погоне за блеском он всегда раздувал себя вдвое против того, чем был на самом деле? Уловил ли он все презрение, таившееся в этой кличке? Может быть, лишь бессознательно, но и того было довольно: яростный гнев потряс его всего, с головы до пят, до самых подошв его лаковых сапожек, которые он еще и теперь, показываясь на людях, с мукой натягивал на свои изболевшие ноги.
Ах, значит, она разъезжает на этой пакости и смеется над ним, вот как? Ну, он ей покажет. Он оттолкнулся от окна и заковылял к письменному столу. Руки у него тряслись, по белкам выпученных глаз разлилась желтизна; он взял бумагу и стал писать. На листок ложились дрожащие строчки — жалкая пародия на его былой каллиграфический почерк:
«Я, Суизин Форсайт, делаю следующую приписку к моему завещанию: в знак того, что я не одобряю манеры и поведение моей племянницы Юфимии, дочери моего брата Николаса Форсайта и его супруги Элизабет, я настоящим отменяю содержащееся в упомянутом завещании предшествующее мое распоряжение о передаче ей, Юфимии, части моего состояния. Я не оставляю ей ровно ничего».
Он остановился и перечитал написанное. Это ей будет наука! Верный своей репутации дамского угодника, Суизин завещал половину своего состояния своим трем сестрам в равных долях, а другую половину своим восьми племянницам, тоже в равных долях. Ну что ж, теперь долей будет только семь! Он позвонил в колокольчик.
— Позовите моего камердинера и скажите швейцару, чтобы тоже сюда пришел.
Альфонс и швейцар явились, когда Суизин выводил внизу листка «Подписано в присутствии…»
— Вот, — сказал он, — это приписка к моему завещанию. Я хочу, чтобы вы ее засвидетельствовали. Подпишитесь вот здесь — фамилию и занятие.
Когда они это сделали и Суизин промокнул новорожденный документ, он написал на конверте адрес, а на другом листке записку:
«Дорогой Джемс!
Посылаю тебе мое дополнительное распоряжение. Приложи его к моему завещанию и уведомь меня о получении.
Твой любящий брат
Суизин».
И, вложив все в конверт, он припечатал его своим гербом — «фазан стоящий», — каковой герб он с немалыми затратами добыл себе в Департаменте Геральдики в 1850 году.
— Возьмите это, — сказал он Альфонсу, — и отправьте. И помогите мне вернуться в мое кресло.
Устроив его в кресле, Альфонс ушел. Суизин сидел, и глаза его беспокойно блуждали.
Стиль! Друзья молодости — где они? Никого больше нет! Никто сюда не заглядывает из тех, кто знавал Суизина в дни его славы, в дни, когда у мужчин был стиль, когда женщины умели быть элегантными. А теперь — не угодно ли? — на велосипедах ездят! Ну что ж, этой молодой девице дорого обошлась ее поездка и ее смех! В шесть или семь тысяч фунтов. То-то же! Хорошо смеется тот, кто смеется последним! И, утешенный сознанием, что выступил на защиту элегантности и манер и… э-э… стиля, Суизин мало-помалу успокоился: щеки его опять стали бледными, белки менее желтыми, веки наполовину прикрыли глаза, и в этих заплывших тусклых глазах даже появилось что-то вроде задумчивости. Этот треклятый восточный ветер! Надо отдохнуть, а то и аппетита к обеду не будет…