— Что с тобой? Ты заболел?
— Я же не сделал ничего плохого.
Я остался с ним, чтобы услаждать его по ночам. Перед сном, вынимая свой кожаный ремень из брюк, он хлопал им как бичом. Он стегал им невидимую жертву, чью-то прозрачную плоть. В воздухе разливалась кровь. В такие минуты он наводил на меня страх своим бессилием стать тем огромным свирепым Арманом, которым он был в моих глазах. Щелканье бича сопровождало его повсюду и защищало его. От ярости и отчаяния, оттого, что он не был им, он вздрагивал, словно лошадь, испугавшаяся тени, вздрагивал снова и снова. Между тем он не мог допустить, чтобы я оставался без дела. Он послал меня рыскать возле вокзалов и зоопарка в поисках клиентов. Зная, какой ужас он мне внушает, Арман даже не удосуживался за мной проследить. Я отдавал ему всю свою выручку без остатка. Он же работал в барах — пускался на всякие аферы с докерами и моряками. Его уважали. Подобно всем «котам» и городской шпане, он носил холщовые туфли на веревочной подошве. Его бесшумные шаги становились более весомыми и упругими. Часто он надевал матросские брюки толстого голубого сукна, так называемая «палуба» которых никогда не была застегнута до конца, либо слегка оттопыривался карман на животе. Он двигался такой вихляющей походкой, что никто не мог с ним в этом сравниться. Мне кажется, что она оживляла в нем память о его двадцатилетнем теле — теле матроса, повесы, «кота». Он не изменял ей — точно так же, как другие остаются верны моде своей юности. Несмотря на свой вызывающе сексуальный вид, он стремился вдобавок усилить чувственность с помощью жестов и слов. Мне, привыкшему к сдержанности Стилитано и к грубости докеров в барах, нередко доводилось быть то свидетелем, то предметом его слишком вольных, с уточнением всех деталей, речей. Перед любой аудиторией Арман с упоением вещал о своем половом органе. Никто не прерывал его монолога, разве что какой-нибудь грубиян, покоробленный его тоном и словами, осаживал его.
Подчас, выпивая у стойки бара, он ласкал себя, держа руку в кармане. В иной раз он хвастался величиной и красотой — а также силой и даже умом — своего и вправду массивного члена. Не понимая, чем объяснить такую одержимость своим половым органом и его мощью, я восхищался Арманом. На улице он привлекал меня к себе одной рукой, как бы желая обнять, и эта же протянутая рука грубо отпихивала меня. Поскольку я ничего не знал о его прошлом, кроме того, что этот фламандец избороздил весь мир, я силился разглядеть в нем отметины каторги, откуда он сбежал, из которой, видимо, и взялись этот бритый череп, литые мускулы, коварство, жестокость и необузданность.
Встреча с Арманом произвела такой переворот в моей жизни, что Стилитано как бы отдалился от меня во времени и пространстве, хотя мы продолжали часто встречаться. Дело в том, что я вступил в брак с этим парнем, твердость которого, слегка прикрытая иронией, очень давно, где-то на краю света, внезапно обернулась восхитительной мягкостью. Пока я жил с Арманом, Стилитано никогда не шутил по этому поводу. Его тактичность причиняла мне легкую боль. Вскоре он стал для меня воплощением Почивших Дней.
В отличие от него Арман не был трусом. Он не только не отказывался от поединков, но и совершал опасные вылазки. Он задумывал их и приводил в исполнение. Через неделю после нашей встречи он сказал мне, что отлучится, и я должен был его дожидаться. Оставив мне свои вещи — чемодан с кое-каким бельем, — он ушел. В течение нескольких дней я блаженствовал, избавившись от гнетущего страха. Я часто прогуливался со Стилитано.
Если бы он не поплевал на руки, чтобы повернуть ворот, я бы не обратил внимания на этого парня моих лет. От его жеста, характерного для рабочих, у меня так сильно закружилась голова, что я почувствовал, как лечу в пустоту. Я очнулся в давно позабытом времени или затерянном уголке своей души. Сердце мое проснулось, и мое тело одним махом стряхнуло с себя оцепенение. С точностью и лихорадочной быстротой я изучал этого парня: его жест, волосы, крестец, изгиб его тела, карусель, на которой он работал, движение деревянных лошадок и музыку, ярмарочное гулянье и город Антверпен, где все это происходило, землю, которая вращалась с опаской, Вселенную, хранившую сей драгоценный груз, и себя самого, осознанно владевшего этим миром и испуганного таким обладанием.
Я не разглядел его плевка, заметив лишь подергивание щеки и кончик языка между зубами. Я видел также, как парень потер свои жесткие черные ладони. Нагнувшись, я узрел кожаный ремень, потрескавшийся, но прочный. Подобный ремень не мог быть украшением вроде ремешков всяких модников. Все в этом поясе — и материал и толщина — было преисполнено чувства ответственности: на нем держались брюки, скрывавшие самый очевидный признак мужского пола, без ремня они были бы ничем, не смогли бы сберечь, утаить свое сокровище и упали бы к ногам сбросившего путы жеребца. Между штанами и курткой парня виднелось голое тело. Ремень не был пропущен сквозь петли и приподнимался при каждом движении, брюки же опускались все ниже. Оторопев, я не сводил с него глаз. Я видел, что ремень действует наверняка. При шестом наклоне он уже опоясывал, не считая того места над ширинкой, где сходились оба его конца, голую талию парня.
— Ну что, загляделся? — спросил меня Стилитано, заметив мой взгляд.
Он говорил не о карусели, а о ее добром духе.
— Ступай, скажи, что он тебе нравится.
— Не издевайся.
— Я не шучу.
Он улыбнулся. Будучи слишком молодым и не имея вида, который дал бы мне право заговорить с парнем или взирать на него с легким наигранным высокомерием, напускаемым на себя изысканными господами, я хотел отойти. Но Стилитано схватил меня за рукав:
— Иди сюда.
Я вернулся.
— Отстань от меня, — сказал я.
— Я же вижу, что он в твоем вкусе.
— Ну и что?
— Как что? Предложи ему выпить. — Он снова улыбнулся и спросил: — Боишься Армана?
— Ты — псих.
— Значит, ты хочешь, чтобы я к нему подошел?
В этот миг парень выпрямился; его лицо блестело от пота и было налито кровью, точно у пьяного. Поправив ремень, он подошел к нам. Мы стояли на дороге, а он — на деревянной платформе карусели. Встретив наши взгляды, он улыбнулся:
— От этого бросает в жар.
— А жажда от этого не мучит? — спросил Стилитано. И, повернувшись ко мне, добавил: — Поставишь нам по стаканчику?
Робер отправился с нами в кафе. Это радостное событие потрясло меня своей простотой. Я уже не шел рядом с Робером и Стилитано, я распался на части, которые разлетелись по всему свету и отмечали сотни подробностей, вспыхивавших неяркими звездами, но я уже их забыл. То же чувство небытия охватило меня, когда я в первый раз провожал Люсьена. Я слышал, как какая-то домохозяйка торговалась из-за герани.
— Мне бы хотелось иметь дома такой же цветочек, — говорила она. — Красивый цветок.
Это стремление к обладанию, заставлявшее ее мечтать о растении с корнями и землей, не удивило меня. Размышляя об этой женщине, я проникся чувством собственности.
«Она будет поливать свой цветок, — говорил я себе. — Она купит для него кашпо из майолики. Она выставит его на солнце. Она будет его лелеять…»
Робер шел рядом со мной.
Он ночевал под кожухом карусели, завернувшись в одеяло. Я предложил ему место в своей комнате. Он согласился. Во второй вечер его долго не было, и я отправился на поиски. Я нашел его в одном из баров неподалеку от порта. Он разговаривал с мужчиной, который смахивал на гомика. Робер меня не заметил, и я не подошел к нему, но предупредил Стилитано. На следующее утро, перед тем как Робер ушел на работу, к нам заглянул Стилитано.
Так и не избавившись от своей невероятной застенчивости, он никак не мог сказать, зачем пришел. Наконец решился:
— Будем работать вместе. Ты завлекаешь какого-нибудь фраера в сортир или на хазу, и тут появляемся мы с Жанно. Мы говорим, что ты — наш брательник, и заставляем его раскошелиться.
У меня чуть было не вырвалось: «А что будет делать Арман?» Но я промолчал.
Робер лежал в постели, сбросив одеяло. Чтобы не смущать его, я старался до него не дотрагиваться. Он расписал Стилитано опасности подобной затеи, но я чувствовал, что все эти опасности кажутся ему далекими и смутными, окутанными густым туманом. В конце концов он согласился. На него тоже подействовали чары Стилитано. Мне было стыдно. Я любил Робера, но мне не удалось бы его убедить, и главное — мне было горько, что Стилитано собирался использовать те же приемы из нашей жизни в Испании, в секрет которых никто, кроме нас двоих, не был посвящен.
Когда Стилитано ушел, Робер залез под одеяло и прижался ко мне:
— Это твой мужчина, да?
— Почему ты меня об этом спрашиваешь?
— Я вижу, что это твой мужчина.
Я обнял его, собираясь поцеловать, но он отодвинулся: