Пусть нелегко, но что почти всегда возможно для частных детективов от литературной критики — это доказать, что с беллетристом, пишущим от первого лица, не могло произойти всего того, о чем рассказывает повествователь, а может, и совсем ничего подобного. Какое это имеет значение и что доказывает, кроме того, что писатель не лишен воображения и изобретательности, — для меня всегда было загадкой.
В те ранние дни писательства в Париже я сочинял, опираясь не только на свой опыт, но и на опыт и знания друзей и всех тех, кого я знал или встречал на своей памяти, но — не писателей. Мне очень повезло в том, что самые близкие мои друзья не были писателями, а среди знакомых было много умных людей, умевших хорошо излагать свои мысли. Когда я был на войне в Италии, на одно событие, которого я был свидетелем или участником, приходились сотни таких, которые происходили с другими людьми, участвовавшими в войне на разных этапах. Мой собственный маленький опыт служил пробным камнем, с помощью которого я мог определить, правдив ли чужой рассказ или нет, и паролем было ранение. После войны я проводил много времени в Девятнадцатом округе и других итальянских кварталах Чикаго с итальянцем, с которым мы подружились в миланском госпитале. Он был молодым офицером, и несколько раз его тяжело ранило. Он поехал, кажется, из Сиэтла в Италию навестить родных и, когда Италия вступила в войну, пошел добровольцем. Мы были близкими друзьями, а он — превосходным рассказчиком.
В Италии же я познакомился со многими британцами в армии и в санитарных частях. Много лет моим лучшим другом был молодой британец, кадровый офицер, в 1914 году отправившийся из Сандхерста в Монс и провоевавший до конца войны в 1918-м.
Пока я занимался газетной работой и ездил в командировки по разным странам Европы, необходимо было иметь один пристойный костюм, пару приличных туфель и стричься в парикмахерской. На писательстве это сказывалось отрицательно: я имел возможность перейти со своего берега реки на правый, встретиться там с приятелями, поехать на скачки и предаваться развлечениям, которые были мне не по карману или заканчивались неприятностями. Я быстро сообразил, что наилучший способ избежать походов на правый берег, воздержаться от забав, которые мне не по карману и в лучшем случае заканчиваются упреками желудка, — это не стричься. Нельзя пойти на правый берег, если прическа у тебя как у замечательных японских художников-аристократов, с которыми дружил Эзра. Это было бы идеально, удержало бы тебя на своем берегу реки и приковало к работе. Перерывы между командировками были не настолько длинны, чтобы отрастить подобающую гриву, а ведь через каких-нибудь два месяца ты приобрел бы вид пережитка американской Гражданской войны, совершенно неприемлемый. Через три — приблизился бы к чудесным японским друзьям Эзры, и твои приятели на правом берегу воспринимали бы тебя как обреченного. На что именно обреченного — в их глазах, — я так и не понял, но через четыре месяца тебя считали обреченным на что-то еще похуже. Мне нравилось ходить в обреченных, и нам с женой нравилось, что нас считают совместно обреченными.
Случалось, я сталкивался с зарубежными корреспондентами. Они, я знал, знакомятся с жизнью низов в том, что именовали кварталом. Какой-нибудь отводил меня в сторону и серьезно внушал, заботясь о моем благе:
— Нельзя опускаться, Хем. Это, конечно, не мое дело. Что же ты прямо как туземец. Ради Бога, возьми себя в руки и хотя бы подстригись как следует.
Потом меня посылали на какую-нибудь конференцию в Германии или на Ближнем Востоке, я стригся, надевал свой приличный костюм и хорошие английские туфли и рано или поздно встречал того, который велел мне взять себя в руки. Он говорил:
— Отлично выглядишь, старина. Вижу, бросил свои богемные глупости? Что сегодня поделываешь? Есть прекрасное местечко, нечто особенное — за «Таксимом».
Люди всегда вмешивались в твою жизнь, ради твоего же блага, и в конце концов я понял, что хотят они на самом деле, чтобы ты полностью вписался в их стандарты, не отличался от них и участвовал в разгуле, самом глупом и скучном, как у коммивояжеров на их съезде. Они ничего не знали о наших радостях, о том, как весело быть обреченными друг на друга, ничего не узнают и не могут узнать. Наша радость — любить — была простой и в то же время таинственной, сложной, как простая математическая формула, которая может означать и полное счастье, и конец света.
Над таким счастьем тебе нельзя мудрить, но почти все, кого ты знал, норовили его поправить. Мы поехали в Канаду, и там я решил, что больше не буду работать в газете, даже если буду голодать и мы будем жить как дикари, держась своих племенных правил и своих обычаев, храня свои нормы, секреты, табу и радости[60].
Теперь в Париже мы были свободными людьми, и мне не надо было ездить в командировки.
— И больше никогда не буду стричься, — сказал я. Мы сидели в «Клозери де Лила», внутри, в тепле.
— Ну и не надо, если не хочешь, Тэти.
— Начал отращивать еще до Торонто.
— Прекрасно. Уже месяц.
— Полтора.
— Отметим вермутом шамбери касси?
Я попросил принести и сказал:
— А тебе это по-прежнему будет нравиться?
— Да. Это признак свободы от прежней жути. Расскажи, как это будет выглядеть.
— Помнишь трех японских художников у Эзры?
— Ох, да, Тэти, они были красивые, но на это уйдет уйма времени.
— Мне всегда хотелось такую прическу.
— Мы можем попробовать. Они ужасно быстро растут.
— Я бы хотел такую уже завтра.
— Не получится, Тэти, — только ждать, когда отрастут. Ты же понимаешь. На это надо время. Жаль, конечно[61].
— Черт возьми.
— Дай потрогать.
— Здесь?
— Они чудесно растут. Имей терпение.
— Хорошо. Пока забуду о них.
— Если о них не думать, может быть, они быстрее вырастут. Я рада, что ты начал загодя.
Мы посмотрели друг на друга, рассмеялись, а потом она сказала мне что-то по секрету.
— Ты права.
— Тэти, я задумала что-то увлекательное.
— Говори.
— Не знаю, сказать ли.
— Скажи. Давай. Скажи, пожалуйста.
— Я подумала, может, они будут как у меня?
— Но они у тебя тоже растут.
— Нет. Завтра я их подровняю и буду дожидаться тебя. Правда, будет хорошо?
— Да.
— Я подожду, и у нас станут одинаковыми.
— Сколько на это уйдет?
— Месяца четыре, чтобы стали одинаковыми.
— Правда?
— Правда.
— Еще четыре месяца?
— Думаю, да.
Мы сидели, и она сказала кое-что секретное, и я ответил кое-чем секретным.
— Люди подумают, что мы сумасшедшие.
— Бедные, несчастные люди, — сказала она. — Это будет такая радость, Тэти.
— Тебе правда понравится?
— Ужасно, — сказала она. — Но нам надо быть очень терпеливыми. Как другие люди терпеливы с садом.
— Я буду терпелив — по крайней мере постараюсь.
— Как думаешь, другие люди умеют радоваться таким простым вещам?
— Может, они не такие уж простые.
— Не знаю. Растить — что может быть проще?
— Мне все равно, сложно или просто, — мне нравится, и все.
— И мне. Мы ужасно везучие, правда? Ох, я хотела бы тебе помочь, но не знаю, как это ускорить.
— Как думаешь, мы сможем обрезать их до такой же длины, как у тебя? Это будет начало.
— Если хочешь, я сделаю. Проще, чем просить парикмахера. Но остальные должны дорасти до этого, Тэти. И спереди, и сзади, кругом. Так, как мы хотим. Вот на что нужно время.
— Черт возьми, как долго.
— Я подумаю, что мы можем сделать. Но растут уже полтора месяца и сейчас — пока мы сидим в кафе. За ночь еще подрастут, обязательно.
— Обязательно подрастут.
— Я что-нибудь придумаю.
На другой день она пришла из парикмахерской — волосы были срезаны ниже мочек, спускались вдоль шеи, а сзади на палец не доставали до ворота свитера. Вымытые и коричнево-золотистые.
— Потрогай на затылке, — сказала она.
Я обнял ее одной рукой, почувствовал, как наши сердца бьются под свитерами, и пальцами правой руки потрогал гладкую шею и густые волосы на затылке; пальцы дрожали.
— Тряхни их вниз, сильно, — сказала она.
— Подожди, — сказал я.
Потом она сказала:
— А теперь погладь сверху вниз. Почувствуй.
Я держал рукой обрезанную шелковистую тяжесть на затылке и сказал что-то по секрету, и она сказала:
— Потом.
— Ну, ты, — сказал я. — Ну, ты…
Потом мы разговаривали, и она сказала:
— Я кое-что придумала практическое, Тэти, и сделала. Сделала на целый дюйм короче. Ты не понял? Не почувствовал? Ты выиграл целый дюйм. Это почти месяц.
Я не мог вымолвить ни слова.
— А через неделю я укорочу их еще на дюйм, и они все равно тебе будут нравиться. Ты даже не заметил, что они стали короче, да?