— А вы хотите, чтобы я ушел? — спросил Годфри, глядя на Нэнси, которая, по требованию Присциллы, теперь поднялась с кресла.
— Как вам угодно, — ответила Нэнси, стараясь говорить с прежней холодностью и внимательно разглядывая каемку своего платья.
— Тогда мне угодно остаться! — заявил Годфри, решив извлечь из этого вечера как можно больше радости и не думать о завтрашнем дне.
В то время как Годфри Кесс сидел подле Нэнси, забыв обо всем на свете, и старался не думать о тайных узах, которые в иные минуты томили и терзали его так, что свет был ему не мил, жена его с ребенком на руках медленными, неверными шагами брела по занесенной снегом дороге в Рейвлоу.
Это путешествие в канун Нового года было преднамеренным актом мести, который она замыслила с тех пор, как Годфри в приступе ярости заявил ей, что скорее умрет, чем признает ее своей женой. Она знала, что в Красном доме в канун Нового года состоится бал. На этом балу ее муж будет приветливо всем улыбаться и сам в ответ получать улыбки, запрятав ее существование в самый дальний уголок своей души. Но она испортит ему веселье: в грязных лохмотьях, с поблекшим, когда-то красивым лицом, с маленьким ребенком, у которого волосы и глаза отца, она войдет и объявит сквайру, что она жена его старшего сына. Всем нам присуща склонность обвинять в своем несчастье тех, кто менее несчастлив. Молли знала, что не муж, бросивший ее, виноват в том, что она одета в грязные лохмотья, а демон опиума, которому она предалась душой и телом. Не подчинялась только дремавшая в ней материнская любовь, отказываясь отдать ему голодное дитя. Она это хорошо знала, и все же в те редкие минуты, когда ее одурманенный разум просветлялся, сознание своего падения и нужды превращалось в злобу на Годфри. Ему-то жилось хорошо, и если бы она настояла на своих правах, она бы тоже жила хорошо. Мысль о том, что он раскаивается в своей женитьбе и страдает от этого, только усиливала ее озлобление. Справедливые и покаянные мысли посещают нас не часто, даже когда мы дышим чистым воздухом и нами усвоены уроки, преподанные небом и землей. Как же могли эти белокрылые нежные вестницы найти дорогу в отравленную каморку Молли, где витали воспоминания только о розовых лентах да шутках, которыми ее одаривали джентльмены, когда она была буфетчицей в трактире?
Она пустилась в путь в ранний час, но задержалась в дороге, — беспечность внушила ей, что если она посидит под крышей теплого сарая, то снег за это время, может быть, перестанет. Она просидела там больше, чем собиралась, и теперь, очутившись в сумерках на покрытых снегом неровных тропинках, настолько приуныла, что даже мысль о мести не могла подбодрить ее. В семь часов вечера она была уже недалеко от Рейвлоу, но, плохо разбираясь в похожих одна на другую дорожках, не подозревала, как близко находится к цели своего путешествия. Ей хотелось утешиться, а она знала только одного утешителя, все того же демона, спрятанного под одеждой у нее на груди. Однако она помедлила, прежде чем вытащить пузырек с остатками черной жидкости и поднести его к губам. Это была минута, когда материнская любовь взывала к ней, требуя, чтобы она избрала не забвение, а сознание, пусть хоть в ужасных мучениях, призывала ее продолжать свой путь, несмотря на мучительную усталость, и не дать оледенеть своим рукам, в которых покоилась драгоценная ноша. Но прошло еще мгновение, и Молли бросила что-то в снег. Увы, это был лишь пустой пузырек. И она побрела дальше, а морозный ветер, поднявшийся после того, как перестал падать снег, гнал по небу облака, сквозь которые время от времени мелькал свет одинокой звезды, чтобы тотчас исчезнуть. Женщина брела вперед, все более сонная, машинально прижимая к груди спящего ребенка.
Дьявол медленно, но упорно творил свое дело, а холод и усталость были его верными помощниками. Вскоре Молли уже не ощущала ничего, кроме непреодолимого желания тотчас же лечь и уснуть, желания, заставившего ее забыть даже о своем намерении. Она дошла до места, где ее шаги уже не направлялись изгородью, и теперь беспомощно блуждала, ничего не различая впереди, хотя кругом все было бело и звезды светили все ярче и ярче. Она опустилась головой в куст дрока, который показался ей достаточно мягкой подушкой, да и снежная постель была довольно мягка. Холода она уже не чувствовала и не заботилась о том, что ребенок проснется и позовет ее. Однако руки ее все еще инстинктивно сжимали свою ношу, и ребенок спал так спокойно, словно его качали в кружевной колыбели.
Наконец наступило полное оцепенение: пальцы разжались, руки упали. Тогда маленькая головка откинулась от ее груди, голубые глазки открылись и увидели холодные звезды. Малютка жалобно пропищала «мама», затем попыталась взобраться обратно на грудь матери, но мать оставалась глуха, и тело ее скользило все ниже. Внезапно, когда девочка скатилась на колени матери, вся мокрая от снега, ее глаза привлек яркий огонек на белом снегу, и с забывчивостью, свойственной детству, малютка тотчас занялась наблюдением за блестящим живым существом, которое, казалось, бежало к ней, но не приближалось. Это блестящее живое существо надо было поймать, и в то же мгновенье девочка, став на четвереньки, протянула ручонку, чтобы поймать огонек. Но поймать его не удалось, поэтому, она подняла головку, чтобы увидеть, откуда идет этот хитрый огонек. Свет лился из ярко освещенного места, и малютка, со сбившимся на спину смешным чепчиком, волоча за собой старую грязную шаль, в которую она была закутана, поднялась на ноги и заковыляла по снегу прямо к открытой двери хижины Сайлеса Марнера, к теплому очагу, где пылал яркий огонь из поленьев и щепок. Тут же рядом на кирпичах был разостлан успевший уже высохнуть старый мешок — плащ Сайлеса. Малютка, привыкшая оставаться одна на долгие часы, когда мать забывала о ней, уселась на мешок и, протянув крошечные ручонки к веселому огню, завела с ним безыскусственный разговор, тихонько попискивая от удовольствия, как только что вылупившийся из яйца птенец. Вскоре тепло убаюкало ее, маленькая золотистая головка опустилась на старый мешок и голубые глазки закрылись нежными полупрозрачными веками.
Но где же был Сайлес Марнер в то время, как эта удивительная гостья пришла к его очагу? Он находился в хижине, но не видел ребенка. За последние несколько недель, с тех пор как пропали его деньги, у него вошло в привычку время от времени отворять дверь и выглядывать на улицу, словно ожидая, что деньги каким-нибудь чудесным путем вернутся к нему или, напрягая слух и зрение, он может услышать какое-нибудь известие о них либо увидеть их след на дороге. Чаще всего Сайлес проделывал это по вечерам, окончив работу у станка, но он и сам не мог бы толком объяснить свои действия. Его могут понять только те, кому тоже пришлось пережить большое потрясение, расставшись с чем-то горячо любимым. В сумерки, а иногда и позже, если ночь была не очень темна, Сайлес оглядывал тесное пространство вокруг каменоломни, еще не поглощенное мраком, прислушивался и присматривался без надежды, лишь с чувством тоскливой тревоги.
В то утро соседи сказали ему, что наступил канун Нового года и что он должен сидеть и слушать, как колокола провожают старый год и встречают новый, потому что это приносит счастье и может возвратить ему его деньги. Это была всего лишь дружелюбная шутка Рейвлоу над полоумным скрягой, но и она усилила обычное беспокойное состояние Сайлеса. После наступления сумерек он вновь и вновь отворял свою дверь, но тотчас же опять закрывал ее, так как за пеленой падающего снега ничего нельзя было различить. Но когда он отворил ее в последний раз, снег уже перестал идти и между облаками начали показываться просветы. Ткач долго стоял у двери, вслушивался и всматривался: действительно, на дороге что-то двигалось, направляясь к нему, но что — он так и не мог разглядеть. Безмолвие и белый девственный снег, казалось, еще больше усилили его одиночество, доводя тоску до холодного отчаяния. Он снова вошел в хижину и положил правую руку на щеколду двери, чтобы затворить ее, но так этого и не сделал. Его рука, как это уже не раз бывало после похищения денег, была остановлена незримым магическим жезлом каталепсии. Он стоял как статуя, глядя перед собой широко раскрытыми невидящими глазами, придерживая открытую дверь и не в силах удержать то плохое или хорошее, что могло войти к нему в дом.
Когда Марнер пришел в себя, он начал с того, на чем остановился, и затворил дверь, не зная, что пребывал в бессознательном состоянии и не заметив никакой перемены, кроме того, что огонь почти заглох, а сам он ощущал холод и слабость. Он решил, что слишком долго простоял у дверей, глядя на улицу. Подойдя к очагу, где две головни распались, испуская тусклое сияние, он уселся на стул и наклонился, чтобы поправить дрова, когда его затуманенному взору показалось, что на полу перед очагом лежит золото! Золото! Его собственное золото, принесенное назад так же таинственно, как было унесено! Сердце сильно забилось у него в груди, и несколько мгновений он был не в силах протянуть руку и схватить возвращенное сокровище. Груда золота, казалось, разгоралась блеском и росла перед его взволнованным взором. Наконец он наклонился и протянул руку, но вместо знакомого ему прикосновения твердых круглых монет его пальцы нащупали что-то мягкое и теплое. В глубоком изумлении Сайлес опустился на колени и низко опустил голову, чтобы разглядеть явившееся ему чудо: спящего ребенка, круглолицее милое создание с мягкими золотистыми кудряшками. Неужели это его маленькая сестренка, вернувшаяся к нему во сне, его покойная сестренка, которую он целый год, пока она не умерла, носил на руках, когда сам был босоногим мальчишкой? Вот первое, что мелькнуло в голове у полного недоумения Сайлеса. Сон это или нет? Ткач поднялся на ноги, поправил дрова в очаге, подбросил в огонь сухих листьев и щепок, и пламя разгорелось сильнее. Однако оно не рассеяло видения, а только ярче осветило маленькую фигурку ребенка и его лохмотья. Девочка очень напоминала Сайлесу маленькую сестру. Он снова опустился на стул, обессиленный непостижимым происшествием и наплывом воспоминаний. Как и когда дитя появилось в хижине, если он этого не видел? Он ни разу не выходил за дверь. Но вместе с этим вопросом и почти заслоняя его, вставало видение родительского дома и старинных улиц, ведущих к Фонарному подворью, а за этим видением нечто иное — те мысли, которые посещали его в далеких, родных местах. Теперь эти мысли были ему чужды, как старая дружба, которую нельзя оживить. И все же у него было смутное чувство, что ребенок был вестью из той прежней жизни, — он затронул струны, которые никогда не звучали у Сайлеса в Рейвлоу: былой трепет нежности, благоговение перед высшей силой, властвующей над его жизнью, ибо во внезапном появлении ребенка он все еще видел нечто таинственное и не пытался дать этому событию естественное объяснение.