«Ты чайка?» — спросили мы Джонатана в следующей записке. Джонатан промолчал, но оставил подозрительное бурое перо. Перо мы сохранили и показывали всем, кто хоть немного разбирался в орнитологии. Знатоки сошлись на том, что оно не чаячье, но сказать, чье именно, не смогли.
Я вспоминаю все это и еще много разного из тех времен, засыпаю, просыпаюсь, опять вспоминаю — и вдруг до меня доходит, что я упустил возможность раскрыть одну из загадок, мучивших нас в детстве. Как она узнавала про наши засады? Откуда? То, что Джонатаном оказалась Рыжая, абсолютно ничего не объясняет. Чем больше я думаю, тем делается обиднее, что не догадался спросить. Теперь придется ждать ее следующего прихода. А она, может, и не придет больше. От таких мыслей сон окончательно улетучивается. Ворочаюсь и вздыхаю, обзываю себя глупцом. Ну я, допустим, не сообразил, а что же остальные, якобы умные? Никто не спросил о самом главном! А может быть… Может и спросили. Даже наверняка! Встряхиваюсь, высовываюсь из норы, и осматриваюсь.
Спят. Все как один, свински посапывая. Курильщик в ногах, Сфинкс слева, а Лорда что-то не видать, хотя на подоконнике какой-то романтически уединившийся силуэт любуется звездами, и это, скорее всего, он. Пихаю Сфинкса в бок.
— Эй, проснись! Мне срочно нужно кое-что узнать!
— Табаки! Скотина! — Сфинкс поднимается, сонно мотая лысиной. — В жизни не встречал второго такого вредного типа! Чего тебе?
— Ты случайно не догадался спросить, как она узнавала о наших засадах? Вот это самое главное и интересное?
— Догадался, — ворчит Сфинкс, ложась обратно на подушку. — Но тебе не скажу, потому что ты ведешь себя, как свинья.
— Сфинкс! Ну, пожалуйста! Я ведь не засну. Ну скажи… — тихонько пихаю его в процессе молений, — Скажи, Сфинкс…
Он опять садится:
— Черт бы тебя побрал, Табаки! Я бы все тебе рассказал, когда мы вернулись, если бы ты не спал! Я, между прочим, пощадил твой сон, и хотя бы из благодарности…
— Я не спал! — возмущенный, вылезаю из норы целиком — Вот же, видишь, я совсем одетый? А если бы спал, то был бы в пижаме.
— Понятно. Я должен был раскопать твое гнездо и проверить, одет ты или в пижаме.
— Должен был! Тем более, что я вовсе не спал. Я размышлял.
Слепой садится на своем напольном матрасе:
— Да скажи ты ему, Сфинкс! Он же, если не выяснит, всех нас к утру изгрызет.
— Она все узнавала от Слона, — нехотя признается Сфинкс. — Всего-навсего. А взамен разрешала потрогать свои волосы.
Я сразу вспоминаю. Как только Слон видел Рыжую, он начинал тянуться к ее волосам и пыхтеть: «Дай! Дай!» Что-то очень необычного цвета там, где у других людей не растет ничего яркого — только это он и видел. А большего всего на свете Слон любил трогать необычное: будь то мыльный пузырь, кошачий хвост, или горящая спичка. Даже вздыхаю от разочарования. Такое прозаичное объяснение самой неразрешимой загадки детства. Лучше было бы не знать.
— Надо же, — говорю. — Как все просто и неинтересно.
— И стоило меня из-за этого будить? — мстительно спрашивает Сфинкс.
— Стоило. Я бы не вынес неизвестности. Теперь уже можно спать.
Слепой закуривает, и Сфинкс перебирается поближе к нему перехватывать затяжки. Нора моя разворочена, придется сооружать новую. Напевая, складываю подушки. Тайны раскрыты, Джонатан разоблачен. Если задуматься, то это ужасно здорово, и нечего расстраиваться из-за всяких мелочей.
Истина дороже всего. Спите спокойно, дети.
Правда пришла в ночи. И постучалась в дверь.
Рухнул снежок на доску! Следом вошла она!
И принесла свет истины. Вот как было дело…
— Она тебе нравится? — спрашивает Сфинкс у тенеобразного Слепого. Обрываю песню, чтобы послушать ответ.
— Нет, — отвечает Слепой, поразмыслив. — Не очень. В детстве у нее была мерзкая привычка сбивать меня с ног и уноситься хохоча. Это жутко действовало на нервы. Лось запретил мне трогать девчонок, а то я бы обязательно ее поколотил.
— Верно, — говорит Сфинкс задумчиво. — Она тебя вечно толкала. Я никак не мог понять почему. За ней такого не водилось.
Сажусь у лаза в свежевырытую нору и обнимаю подушку Сфинкса.
— Да, — говорю. — В цивилизованных мирах маленькие мальчики дергают девочек, которые им нравятся, за волосы и забрасывают им в сумки дохлых мышей. Не говоря уже о подножках. Так они выражают свою любовь. Это повадки, заимствованные у первобытных предков. Тогда ведь все было просто. Выбрал, полюбовался, приложил костью мамонта по макушке — свадьба, считай, состоялась. Более поздним поколениям было интересннее заглянуть под длинные юбки своих сверстниц, но те тоже были не дуры и носили снизу кружевные панталоны. К тому же вид плачущей девочки, забрызганной грязью, так трогателен и вызывает такую бурю чувств в душе влюбленного! Они так хороши в слезах!
— Не думаю, что Слепой был таким уж симпатичным, когда его сбивали с ног, — бормочет Сфинкс. — Не говоря уже о панталонах и слезах. Ты что-то чересчур расфилософствовался, Шакал.
— Я же выше подчеркнул, что все это принято в цивилизованных обществах. У нас, естественно, все наоборот.
— Давайте спать, — предлагает Слепой. — А то еще окажется, что Черный все детство был от меня без ума, оттого и лупил с утра до ночи. Чтобы посмотреть, как я прекрасен в слезах.
— А что? — фыркает Сфинкс. — Интересная версия. По ней, правда, выходит, что в меня он вообще влюбился с первого взгляда. Мои слезинки его радовали больше твоих. Я на них не скупился.
— Слушайте, хватит сплетничать, — гудит сверху голос Горбача. — Человек спит, а вы бог весть что про него болтаете.
— Сыграй нам что-нибудь тихое, лохматый, — просит Сфинкс посмотрев вверх. — Ночную серенаду. Шакал спугнул наши сны. Остались одни сплетни. Отвлеки нас от этого гнусного занятия.
— Сыграй. Заодно перебудим всех остальных, — злорадствует Слепой.
Горбач шуршит чем-то, свешивает ноги, и начинает играть. Забираюсь в нору, чтобы уснуть под флейту, пока он не перестал. Но голову не прячу, потому что Сфинкс со Слепым не ложатся и вполне еще могут о чем-то интересном поговорить. Так и сидим. Они молчат, и я молчу, а Горбач играет, отвлекая нас от сплетен.
ИнтермедияВойдя в десятую комнату, Кузнечик почуял что-то. Перемену, невидимую глазу. Седой сидел над шахматами, подперев подбородок костяшками пальцев, и думал.
Кузнечик сел на пол.
Седой не здоровался никогда. Он вел себя, как будто приходов и уходов не было, как будто их встречи не разделяли дни и часы. Кузнечик успел к этому привыкнуть, и ему это даже нравилось.
Он увидел коробку амулетов. Пустая, с откинутой крышкой, она лежала на матрасе рядом с шахматной доской. Вот. Вот что изменилось. Почему?
Седой поймал его взгляд и запустил длинные пальцы в коробку. Поднял их к свету и потер, стряхивая пыль.
— Больше ничего не осталось. Я все раздал.
Вытянув шею, Кузнечик рассматривал дно коробки.
— Все-все? — переспросил он смущенно.
— Да, — Седой захлопнул крышку и убрал пустую коробку.
— И больше не будет амулетов?
Загрустивший Кузнечик ждал объяснений. Прядь волос лезла ему в глаза, он не убирал ее, боясь шевельнуться.
— Я уезжаю. Домой.
В комнате Седого эти слова прозвучали странно. Как будто не он их произнес. Разве мог у него быть дом? Седой был сам по себе. Он родился, вырос, и состарился на этом самом месте. Так думалось смотрящему на него и говорящему с ним.
Кузнечик повозил ботинком по полу, черневшему винными пятнами.
— Почему?
Седой переставил на доске одну фигуру и сбил другую ногтем.
— Мне восемнадцать, — сказал он. — Давно пора.
И этим тоже что-то испортил. Как упоминанием о доме. Ему не могло быть сколько-то лет. Он был вне возраста и вне времени, пока не произнес расколдовывающие слова, назвав свой возраст. И это даже не было объяснением.
— Другие уедут летом. Почему ты не подождешь их?
— Здесь плохо пахнет, — сказал Седой. — Чем дальше, тем хуже. Ты понимаешь о чем я говорю — у тебя есть нюх. Сейчас плохо, но в самом конце будет хуже. Я знаю, я уже видел такое. Я помню прошлый выпуск, тот, что был до нашего. Поэтому хочу уйти раньше.
— Ты убегаешь? От своих?
— Убегаю, — согласился Седой. — Со всех ног. Которых нет.
— Боишься? — удивился Кузнечик.
Седой поскреб подбородок перевернутой королевой.
— Да, — сказал он. — Боюсь. Когда-нибудь — еще не скоро — ты поймешь. И тоже испугаешься. Выпускной год — плохое время. Шаг в пустоту, не каждый на это способен. Это год страха, сумасшедших и самоубийц, психов и истериков, всей той мерзости, что лезет из тех, кто боится. Хуже нет ничего. Лучше уйти раньше. Как это сделаю я. Если есть такая возможность.