Я был уверен, что устрою себе великолепную жизнь в тех дальних краях — тем более что рассчитывал на содействие солнца. В стране, которую изо дня в день заливает ослепительный, жаркий солнечный свет, нельзя быть печальным или недовольным, думалось мне.
Я уже знал, на что употреблю эту новую свободу. Сперва мне предстоит опасное приключение, которое — судя по всему, что я слышал и читал, — не заставит себя ждать. Я очертил круг возможных приключений весьма широко и причислил к ним даже голод. Разве в тех краях со мной может случиться хоть что-то, что не было бы приключением? Без развлечений, значит, я не останусь…
Еще я намеревался радовать себя наблюдениями. Я ведь стремился в край, где все значительнее, чем здесь. Цветы там наверняка крупнее, их краски ярче, а запахи — более пряные.
Но мне казалось, что люди, имевшие счастье побывать в тех местах, о таких вещах умалчивают. Когда слышишь, например, что человек поймал рыбу, хотелось бы увидеть эту рыбу во всех деталях — вплоть до каждой эмалевой чешуйки, до каждой цветной крапины. Хотелось бы поранить пальцы о колючки на ее голове и крепко обхватить ладонями ее тело, чтобы почувствовать, насколько гладкая и влажная у нее кожа, насколько сильны и эластичны мышцы. Я решил, что не буду оставлять это без внимания, и дал себе зарок: всякий раз, когда предо мной предстанет какая-нибудь странная картина, замереть хотя бы на секунду и постараться ее запомнить — как бы скверно ни складывались в данный момент мои обстоятельства.
Когда я думал о тамошних ягодах и плодах, которые могли бы соответствовать нашим, в голове у меня мелькнула мысль: что лучше сразу по прибытии обособиться и отправиться вдоль дикого побережья. Там можно жить, питаясь моллюсками, которые в изобилии водятся на любом морском берегу. Так в рамках прежнего плана бегства уже тогда начал вырисовываться план бегства второго порядка.
Меня занимал и другой вопрос: смогу ли я найти себе товарища. Я полагал, что мне будет нелегко найти спутника: ведь любой человек в возрасте двадцати лет казался мне уже старым и, по сути, неспособным к настоящим переживаниям. Я всегда был склонен предполагать в других людях недостаток участия и равнодушие к волновавшим меня вещам, а главное — ироничное сознание собственного превосходства, которого боялся, как жгучей крапивы. Уже по одной этой причине я так старался скрыть свои приготовления к бегству, хорошо понимая, что любой другой человек усмотрит в них что-то смешное. Именно этого я опасался: мысль, что на границе в меня, возможно, будут стрелять, даже доставляла мне удовольствие; гораздо хуже было бы, если бы меня буднично задержал и сдал властям какой-нибудь мирный таможенник.
И все-таки я ощущал потребность разделить свою тайну с кем-то, потребность иногда доверяться сильному и проницательному уму, безошибочно угадывающему тайные корни наших планов и действий. Это подводит меня ко второму из двух представлений, которые я упоминал: оно выражалось в том, что я действительно верил в существование незримого собеседника. Я бы охотно утаил это обстоятельство от скептически настроенного образованного читателя XX века, да только рассказать о нем надо — и для полноты картины, и чтобы не нарушилась логика повествования. Предыстория этого представления относится к раннему детству — к тому времени, когда мой внутренний горизонт еще не начал сужаться в результате овладения навыками чтения и письма.
Поэтому прежде чем мы продолжим мысленное странствие к западной границе, мне придется сделать краткое ретроспективное отступление.
4
Я лежал в своей маленькой комнате, почти полностью заполненной кроватью и двумя большими шкафами, и еще не спал. К нам в гости пришла бабушка, она сидела с мамой в соседней комнате, дверь которой была отворена. Я видел через широкую щель тусклый луч света, падающий от лампы под красным шелковым абажуром, и слышал разговор двух женщин, касавшийся всевозможных хозяйских забот.
Внезапно меня отвлек посторонний шум: едва различимая, медленная и приглушенная барабанная дробь, которая, несомненно, не доносилась из соседней комнаты, а звучала где-то рядом с моей кроватью. Конечно, слово «внезапно» тут не вполне подходит, поскольку шум сначала был очень слабым, как если бы на кожу барабана падали песчинки, однако сила ударов медленно и неуклонно возрастала. Во всяком случае, я нисколько не испугался; звуки походили на увертюру, которая должна перенастроить чувства слушателя, подготовить его к особенному событию.
Я осторожно приподнялся на локте, разговор же в соседней комнате продолжался. Теперь мне стало ясно происхождение странных звуков: они исходили от человека, сидевшего на стуле, который, как обычно, стоял возле моей кровати; и я с удивлением увидел, что человек этот держит в руках большую, расписанную китайскими иероглифами жестянку из-под чая, по крышке которой постукивает костяшками пальцев. Сама жестянка была мне хорошо знакома: мой отец купил ее у солдата, вернувшегося из похода в Китай, а солдату она досталась во время пожара императорского дворца. Жестянка давно опустела, но хранилась — среди прочих вещей на шкафу — как память о несравненном чае, аромат которого в ней еще сохранялся.
Посетитель был крупным, средних лет человеком с неуклюжим телосложением. Его уродливое лицо напоминало свеклу или репу, из которой ребенок пытался грубым ножом что-то вырезать. Тем не менее черты лица не производили отталкивающего впечатления: этому мешало запечатленное в них выражение добродушной меланхолии. В более поздние годы я порой вспоминал это лицо, когда в старых роскошных книжных изданиях рассматривал офорты Тони Жоанно[4].
Едва увидев этого неожиданного гостя, одетого в серый, невзрачный и грубо скроенный костюм, я ощутил сильное чувство собственного превосходства. Такое зазнайство может охватить городского малыша, который во время летнего пребывания на даче совершает разведывательный рейд по амбарам и конюшням усадьбы и вдруг наталкивается на старого слугу, с которым вступает в беседу. Впрочем, мой посетитель, казалось, вовсе не оскорбился тем, что в оживленном разговоре, сразу завязавшемся между нами, я совершенно откровенно пытался над ним посмеяться; напротив, добродушное выражение на его лице проступало все отчетливее, и он следил за моими шутками, как крестьянин, который смотрит на резвящегося жеребенка. В тот день я впервые в жизни столкнулся с ситуацией, когда я превосхожу интеллектом другого человека — по сути, более сильного духом, чем я, — но он этому только рад; такое отношение всегда меня трогало.
Наш разговор, несомненно, был примечательным, и я сожалею, что не могу его воспроизвести, хотя таинственный посетитель отчетливо сохранился у меня в памяти. Беседа велась так, что я шептал, а он бормотал; ее содержание, скорее всего, показалось бы вам малозначащим, поскольку она вращалась главным образом вокруг домашней утвари. Мы беседовали о предметах, находящихся на полу, в погребе и на кухне, — короче, обо всем, что относится к замкнутому мирку домашнего хозяйства.
Все эти вещи я, разумеется, хорошо знал, а вскоре заметил, что и незнакомец досконально о них осведомлен. Комизм разговора заключался в том, что гость воспринимал эти вещи весьма необычно, наделял их особыми, малоподходящими качествами и говорил о них так, будто каждая из них живет самостоятельной жизнью, тогда как я поправлял его и объяснял ему их истинное предназначение.
Такая игра чрезвычайно меня забавляла, и я всякий раз с нетерпением ждал момента, когда мог сказать, например: “Кухонное ведро предназначено лишь для мытья посуды” или “Нет, дедушкин стул здесь для сидения”. Каждая моя реплика заставляла незнакомца улыбнуться, как будто я предлагал ему неожиданное решение заданного в шутку вопроса. Тем не менее мне не удавалось его переубедить: выслушав мой ответ, он сразу переходил к какому-то другому предмету обихода…
Очень жаль, что как раз самая важная часть нашего разговора — объяснения незнакомца, которые без сомнения были странными, — совершенно выпала у меня из памяти. Ведь и в сновидениях есть слой, который быстро тускнеет. Общее представление о том, что он говорил, можно получить, вспомнив гигантские ландшафты преисподней, которыми Иероним Босх создал новую школу в живописи и на которых против человека ополчается чудовищный арсенал озлобившихся рабочих инструментов. Однако разница заключается в том, что незнакомец давал предметам вполне добродушное объяснение: он просто приписывал им какое-то неуклюже-сонное бытие. И старался ввести меня в их круг — словно в каморку старого слуги, о котором мы однажды с изумлением узнаем, что и у него есть какая-то приватная жизнь.
Наряду с множеством других вещей мы обсудили устройство кладовой и поговорили о двух курочках, которые дожидались там момента, когда попадут в кастрюлю. Я уже заранее предвкушал это пиршество, и тем более меня огорчило, что незнакомец назвал их плохими и несъедобными. Пока мы препирались по этому поводу, я, не дождавшись конца беседы, заснул.