— Прошу прощения, господин доктор, как наши дела…
Хочу напомнить ему о нас, о подпоручике.
— А, да, да… Сейчас займемся и вами, — не глядя на меня, отвечает доктор и делает успокоительный жест рукой.
Он весь поглощен своими заботами, то и дело снует в палатку и обратно, сыплет распоряжениями.
Телеги, о которых шла речь, стоят на дороге и ждут. Из палатки доносится голос доктора — он говорит по телефону. Идут бесконечные препирательства о чем-то, по-видимому, имеющем для нас огромное значение, потому что у доктора с уст не сходит слово «больные».
А время уходит, как вор, исподтишка, солнце вползает на плечи пепельного, раскаленного неба — спешит на отдых.
— Безнадежное дело, — пессимистически замечает Милан, оглядывая залитое солнечным светом поле. — Боюсь, как бы нам опять не пришлось ночевать в этом аду. Сходи-ка напомни ему…
— Да нет, не может быть… Ведь он обещал.
Но все же я медленно поднимаюсь и иду, стараясь почаще попадаться доктору на глаза. Наконец он замечает меня.
— А, да, да. Слушайте, ребята, ваше дело устраивается. За вами приедет грузовик и отвезет в часть. Киро! — добавил он с довольным видом. — Действуй, телеги ждут.
Начинается самое страшное — погрузка. Для них, однако, для обслуживающего персонала, это вовсе не страшно. Для них это такое же обычное дело, как и погрузка хлеба или перевозка овощей. Мертвец, видимо, самый ненужный товар, с которым нечего церемониться. С трупом обращаются запросто. Его берут вдвоем, один — за голову, другой — за ноги, и тащат, словно бревно. Без особых церемоний укладывают в телегу, предварительно сняв с него солдатскую гимнастерку и штаны. Вероятно, считается неприличным являться на небо в военной форме. А возможно, у государства имеются свои соображения, которых нам, простым солдатам, не понять.
Случается, что голова мертвеца выскальзывает из рук несущего и волочится по земле. С отросшей щетиной и свалявшимися волосами, она ужасна, и человек, нагибаясь, чтобы снова подхватить ее, отворачивается в сторону — ему кажется, что мертвец вот-вот раскроет свой искаженный рот и оплюет его.
Погрузка затянулась. Я слоняюсь возле подвод, заглядываю в них, рассматриваю покойников. Они лежат в нижнем белье, на лицах — следы жестокой борьбы со смертью. Союзница голода, беспечности и нерадивости тех, кто на костях ближнего строит свое благополучие, смерть победила их. Мне хочется крикнуть, шепнуть им на ухо:
«Эх, братцы, какими же болванами мы оказались, но придет и наш час… Скатится с плеч чья-то голова, но только не наша… Да будет земля вам пухом!»
Первые подводы трогаются. Мертвецы, погруженные, как снопы, слегка покачиваются и словно нашептывают друг другу какую-то тайну. Телеги скрипят под палящим солнцем и вскоре исчезают за поворотом.
— Ну, знаешь ли, это просто безобразие — раздевать людей, будто они бог знает какие преступники, — говорю я Милану, указывая на подводы. — Какие новости? Доктор ничего не говорил?
— Нет, молчит, занят по горло, все по телефону разговаривает. Так, говоришь, раздевают, а?
— Снимают гимнастерки, штаны, сапоги… Может, так по уставу положено, но это бесчеловечно…
— Так принято. Вот насчет сапог они, пожалуй, правы!.. Солдаты ведь босые ходят.
Сапоги и вправду стали большой редкостью. Мы смотрим на свои ноги. Наши сапоги давно уже утратили тот вид, который им придал сапожник. Кожа больше походит на древесную кору, изъеденную червями, источенную дождями и ветром. Тем, мертвым, с посинелыми лицами и окоченевшими пальцами, сапоги не нужны. Они уже не согреют им ног и не пригодятся для похода в рай.
— А что касается одежды, то это форменное безобразие. Эти каптенармусы настоящие Плюшкины: подбирают каждую тряпку, а солдаты все равно разуты и раздеты.
Милан пытается встать — ему тоже хочется увидеть почести, с которыми провожают героев, ибо они по-истине герои терпения, мученики, не произнесшие ни слова хулы по адресу зла, жертвой которого они являются.
Он направляется к палатке доктора, но, не сделав и нескольких шагов, теряет равновесие и, стараясь удержаться, хватается за колючую проволоку, которой огорожена палатка. Острые колючки впиваются ему в руку, он оборачивается и беспомощно смотрит на меня. Я подхожу, беру его под руку, и мы вместе бредем по направлению к дороге. Навстречу идет доктор.
— А, вы еще здесь? Киро, — обращается он к фельдшеру. — Когда придет грузовик, не забудь посадить этих господ.
— Слушаюсь, господин доктор. Зайдите, пожалуйста, я зарегистрирую вас.
Мы покорно следуем за фельдшером в канцелярию, где он расспрашивает нас, из какой мы части, из какого лазарета и куда следуем.
— Грузовик придет к обеду, — утешает он нас.
Мы потеряли всякое представление о времени. «Обед» — это такой час, когда из кухни начинают разносить пищу… для персонала лагеря. Тогда в изголодавших наших утробах, промытых неизменным чаем, поднимается настоящий вой.
Во дворе мелькают больные, которые приходят сюда, быть может, для того, чтобы избежать отвратительного зрелища, какое являет собой погрузка трупов. Они молчаливы, сосредоточенны, заняты лишь одной мыслью: неужели и их постигнет та же участь?
— Кто знает, что еще там будет! — роняю я будто невзначай, чтобы успокоить его. — Такой же беспорядок.
— Ну нет, те все же человечнее. Хотя и удрали, бросили нас на произвол судьбы, но все же проявляли больше заботы…
Послышалось пыхтение грузовика. Пристально всматриваемся, пытаясь различить его, но нигде не видим. Машина грохочет, шум нарастает. Одновременно растет и наше нетерпение, словно этот шум несет нам спасенье.
Грузовик полон людей. Кто они? Очевидно, все холерные, — в противном случае это было бы преступлением. Устраиваемся как можем. Большинство здесь офицеры и унтер — офицеры. Из разговоров выясняется, что тут больные и тифом, и малярией, и холерой. Грузовик, пыхтя, трясется по ухабистой дороге. Мы сталкиваемся друг с другом, усевшиеся повыше валятся на устроившихся внизу, затем с трудом забираются обратно. Никто не интересуется соседями, все, словно загипнотизированные своими мыслями, сидят, вперив глаза в пространство. Движение создает иллюзию, будто наступил конец страданиям и мы едем навстречу верному спасению. Грузовик направляется за боеприпасами, кузов его заставлен ящиками; они пустые, но занимают много места.
Мы сели последними и потому вынуждены разместиться на дне кузова, в ногах у других. Милан дремлет, прикорнув на моем плече. Быть может, он в полузабытьи. Солнце печет нещадно, вокруг мелькают, порыжевшие холмы, выжженные поляны, низкие перелески. Колеса у грузовика без шин, он движется с большим напряжением, а мотор просто разрывается, чтобы тащить вперед эту разболтанную колымагу. Время от времени грузовик останавливается у какого-нибудь госпиталя и больные, направленные сюда, сходят. Мы долго ждем, пока их примут, так как обычно их встречают неохотно, а в первый момент даже решительно отказываются принять.
— Как же так, господин доктор, вот сопроводительная бумага… Куда же нам теперь деваться?
Но когда до доктора доходит, что среди прибывших есть офицеры, он становится мягче, меняет тон и уступает.
А грузовик под шутки и злые насмешки больных продолжает свой путь. Трое офицеров слезают у полевого госпиталя, расположенного под высокими ореховыми деревьями, на широкой поляне, посреди которой журчит маленькая горная речка. Один из офицеров, подойдя к машине, напутствует нас добрым словом:
— До свидания, ребята. Желаю вам скорого выздоровления.
Дорога идет под уклон. Грузовик кидает, как корабль в бурю, и от этой качки у нас выворачиваются все внутренности. Больные валятся то на одну, то на другую сторону, стонут, готовые, будь они в силах, выброситься из кузова на землю. Земля добрее к ним, потому что она устойчива и на ней можно лежать.
Мы настигаем повозки, которые неохотно уступают нам дорогу, и солдат-пешеходов, которые машут, прося нас остановиться. Они бы рады подъехать с нами, чтобы хоть немного сократить дорогу. Но когда шофер сообщает им, что сам он не против, но среди пассажиров есть больные холерой, солдаты, махнув рукой, продолжают брести пешком.
Толкаю своего товарища.
— Эй, Милан, спишь? Кажется, подъезжаем.
Он не слышит меня, ни на что не реагирует. Уткнув лицо в колени, тяжело дышит.
— Милан, — трясу я его, — приди в себя… Переехали старую границу, мы уже в Болгарии. Ты слышишь меня?
Он поднимает голову, и я вижу в его помутневших, угасших глазах далекие отблески смерти. С трудом разбираю его глухой шепот, похожий на шелест сухого тростника: