— Спасибо, телега попалась навстречу и подвезла нас, — сказал солдат. — Вот они, оставляю их на ваше попечение.
Он помогает нам слезть с телеги. Опустившись на землю, мы ждем благоволения унтера.
Сухая земля тепла и приятна. Мы лежим на спине, глядя на небо, где одна за другой загораются звезды.
Солдат опять заглядывает в палатку.
— Желаю здравствовать!
— Погоди, погоди, — останавливает его тот же голос. — Куда ускользаешь, точно намыленная веревка! Посмотрим сначала, что за люди, откуда, сюда ли им нужно.
Наконец человек вылезает наружу — широкоплечий, мясистый, с жирным лицом, в белом халате. Фельдшер.
— А ну-ка, поглядим на них. Ай-яй-яй, бедняги, до чего плохи. Что с вами, ребята, откуда путь держите?
Пытаюсь объяснить, но он меня не слушает.
— Что мне с вами делать? Доктора нету. Ну, ладно, завтра вас зачислим, а эту ночь проведете на травке.
Его добродушие грубо, лицемерно. Он хочет прикрыть свой страх, свою нерадивость, безответственность и стыд. Он распекает возчика за то, что тот подвез нас на своей телеге, хотя ему должно быть известно, что для перевозки больных есть специальные повозки.
— Вот всыпать бы тебе как следует — чтоб знал в другой раз! — заканчивает он со скрытой злобой в голосе.
Возчик оправдывается, говорит, что подвез нас всего на двести шагов, что подпоручик уже совсем выбился из сил…
Фельдшер указывает нам место, где мы должны переночевать, — неподалеку от каких-то низеньких палаток, откуда слышатся приглушенные стоны и вздохи. Совершенно обессиленные, мы подчиняемся.
— Прилягте вот под тем терновником, да не бойтесь. А если понадобится сходить ночью, так подальше, смотрите, вон на то жнивье.
— Нельзя ли дать нам хоть чаю? С утра во рту ничего не было.
— А на что вам чай? Поздно уже, кухни погашены. Завтра, завтра все устроится.
Он залезает в палатку, сквозь щели которой проникает наружу слабый свет от фонаря. Затем показывается снова, и вскоре его надсадный громкий кашель доносится к нам со стороны дороги, по которой мы пришли сюда.
Что-то ползет к нам. Тяжело, с трудом. Мы лежим навзничь на теплой земле и молчим, устремив взгляд к небу. Но чувствуем: что-то приближается, шелестя острой, как щетина, травой.
— Милан, ты слышишь? Что-то шевелится.
Он не отвечает. Я улавливаю его дыхание и успокаиваюсь — жив, значит. Вот так же и я полз на Голаке, надеясь добраться до живых людей. Пытаюсь приподняться и посмотреть, что это такое, но нет сил. Вдруг кто-то дергает меня за ногу и чей-то осипший голос спрашивает:
— Эй, люди, вы живы?
Человек поравнялся с нами. Выражения лица его нельзя различить. Маячит лишь его неясный, настороженный силуэт с взъерошенными волосами и торчащими усами. Он страшен; время от времени в глазных впадинах вспыхивают слабые фосфорические искорки и тут же гаснут. Беззвучный голос выходит откуда-то из глубины, словно, из колодца.
— Живы, что ли?
— Живы, — отвечаю, — если это можно назвать жизнью.
— Когда прибыли?
— Сегодня вечером.
— Если б вы знали, то убежали бы подальше отсюда.
— Да ведь это же больница?
— Больница… не больница, а кладбище.
— Вот как?
— Видите те палатки? В них полно больных и… покойников. Покойников больше, чем живых, — по утрам их грузят в телегу и зарывают вон там, в овраге… Здесь, должно быть, не одна сотня больных — из всех частей прибывают, и большинство из них валяется под открытым небом. Думаете, кто-нибудь заботится о них?
— Предполагаю.
— Так нет же, их присылают сюда помирать.
Слова его, невнятные, зловещие, царапают воздух.
Из-за далеких гор просачивается слабое сияние луны. Отчетливее выступают очертания предметов. Виден наконец и человек — высохший, в расстегнутом мундире, — очевидно, предоставленный самому себе и воле случая.
— Так что же делать?
Он не слышит меня, погруженный в раздумье. По другую сторону лежит подпоручик, все еще в беспамятстве, точно одурманенный тленным дыханием смерти..
Человек шепчет едва слышно.
— Слушай, может… удерем?
Мысль соблазнительная, но невыполнимая. Ведь мы трупы. Мы можем только лежать и ждать, чтобы нас перекладывали из телеги в телегу до тех пор, пока обе челюсти — и верхняя и нижняя — не сомкнутся навсегда.
— Ты, дорогой, бредишь. Бежать — привилегия здоровых, а раз ты больной — лежи и помалкивай.
— О-о-ох! — стонет он. — Мать родная, зачем ты меня на свет родила?
Он ползет дальше, похожий на огромное пресмыкающееся, на допотопное чудище. Куда он пополз? Трава шелестит под ним, стенания его сливаются с глухим ропотом холерного лагеря. Наконец он исчезает.
— Давно мы лежим здесь? — спрашивает подпоручик.
Он открыл глаза и смотрит на звезды. Сознание его прояснилось, он рассуждает вполне здраво.
— Часа два, не больше, — успокаиваю я его. — Полежим еще часок-другой. Хорошо, что земля теплая. Как только рассветет, попросим переправить нас в Царварицу к нашим беглецам.
— Ладно, только ты не бросай меня.
— Как же я тебя брошу? Разве это мыслимо?
Ущербный месяц прячется за облака, и лагерь наполняется лунным сумраком. Мелькают тени людей — то в полный рост, то сгорбленных, охающих, беспомощных.
Я никому не могу помочь, и никто не может помочь мне. Даже камень может скорей постоять за себя, чем мы. О нас никто не думает, мы лишь номера в списках фельдшера, завтра, быть может, нас погрузят в простую деревенскую телегу с длинными, новыми оглоблями и зароют где-нибудь в поле.
Мой товарищ молчит, он тяжело хрипит — что-то творится в его груди, он задыхается. Глухой вздох, и дыхание его прерывается, но в груди по-прежнему слышен шум какой-то борьбы, напоминающий шорох ссыпаемого щебня или потрескивание горящей ветоши. Несколько минут тихого, нормального дыхания, а затем он вновь начинает задыхаться. Расталкиваю его. Он просыпается.
— Что? — едва слышно хрипит он и медленно, с трудом поворачивает ко мне голову.
— Да ничего, — отвечаю. — Разбудил тебя, потому что храпишь. Не выношу людей, которые храпят во сне.
— Храплю? Странно. Мне никто еще не говорил, что я храплю.
— Скорее бы прошла эта ужасная ночь… Летние ночи коротки… А утром что-нибудь придумаем.
— Да, да… Ты хороший парень… Никогда тебя не забуду…
— Хоть бы чаю дали… Эти доктора со страху сгинули куда-то.
— А те, те, что бросили нас… повесить их мало.
В самом деле, что бы с нами стало, будь сейчас не лето, а дождливая, слякотная осень или морозная зима, — наверняка погибли бы все до единого. Сейчас, по крайней мере, земля прогретая, гостеприимная, можно прилечь, не боясь замерзнуть, а прохлада молчаливой ночи действует даже успокоительно.
Всматриваюсь в прозрачное небо, и кажется мне, что я лежу в лодке, а лодка бешено мчится по голубому, бескрайнему водному простору, в каком-то невиданном и неповторимом мире… Миром этим правит фельдфебель Запрян. Он встречает меня, как старого знакомого. Огромные черные усы подчеркивают его достоинство и строгость.
— А-а-а, студентик, добро пожаловать в нестроевую роту! О тебе, конечно, и вопроса нет, — ты ведь у нас хиленький, деликатный… А вон из тех ослов, что только жрут царский хлеб и поносят начальство, дух вон вышибу. Ротный на мне все зло вымещает. Ну-ка, бери это грязное белье да сходи на речку, выстирай! Что уставился, как баран на новые ворота! Э-э, да он уже сыграл в ящик!
Я очнулся. На лбу крупные капли пота. Проклятые сны! Чуть вздремнешь — словно мглой заволакивают сознание, притупляют его.
Фельдфебель Запрян был нашей солдатской совестью. Даже сейчас, когда он далеко от нас и уже не властен над нами, дух его смущает наши сны сильнее, чем воспоминание о неприятельских снарядах.
…Кончилась твоя власть, господин фельдфебель, холера оказалась сильнее тебя, отняла у тебя одну за другой все твои жертвы. Видишь ты этих несчастных, что заполонили холерный лагерь и стонут с остекленевшим взглядом? Все они присланы сюда тобой — ведь ты же «мать роты».
После долгих, бесконечных усилий встаю. Приходится встать, чтобы не оказаться в луже. Нужно отойти куда-нибудь в сторонку, подальше. Фельдшер не нашел нужным показать нам подходящее место — так он спешил со своими списками.
Надо разобраться в обстановке. Если память мне не изменяет, палатки были справа. Слева торчали сухие, голые вязы. Вот они, на том же месте. Вдали белеет проплешинами стерня, ощипанные нивы.
Что это? Человек. Он лежит неподвижно, свернувшись клубком. Я спотыкаюсь об него и вздрагиваю. И он, вроде нас, лежит под небесами, брошенный на милость матушки-земли и свежего воздуха. Он не одинок. Рядом с ним еще один, второй, третий… Они лежат в самых различных позах. Спят ли они? Холерные вообще не спят. Они или бредят, или храпят в полузабытьи. А эти спокойны, спят, как младенцы…