— Нет, в самом деле, — оживилась миссис Брэй, когда миссис Перри бросило в краску, — такое возможно. Что, если Джордж и вправду рехнулся: мой-то муж явно не в себе. Это все война.
Но ей было не смешно; она считала, что Джозефина заслуживает хорошей порки.
Разговор переключился на Энтони Харкера, знакомого старшей сестры Джозефины.
— Он — чудо, — перебила Джозефина… не грубо, нет, ведь, несмотря на все, что этому предшествовало, грубиянкой она не была и вообще старалась больше помалкивать, хотя временами срывалась, а изредка даже говорила плохие слова, если кому-нибудь изменял здравый смысл. — Совершеннейшее…
— Просто он пользуется успехом, вот и все. Лично я не вижу в нем ничего особенного. Мне он кажется весьма поверхностным.
— Ой нет, мама, — возразила Джозефина. — Он не такой. Все говорят, что у него потрясающая индивидуальность… другие с ним рядом не стояли. Любая девушка была бы счастлива его заполучить. Я бы хоть сейчас вышла за него замуж.
Раньше ей такое и в голову не приходило; последняя фраза, если честно, была заготовлена для выражения симпатии к Тревису де Коппету. Вскоре подали чай, Джозефина извинилась и ушла к себе.
Дом был новый, однако семейство Перри никто бы не назвал нуворишами. В Чикаго такие, как они, составляли высшее общество, примыкали к числу очень богатых и по меркам тысяча девятьсот четырнадцатого года слыли вполне просвещенными. Но Джозефина, сама того не ведая, оказалась в первых рядах поколения, которому суждено было «отбиться от рук».
У себя в комнате она стала переодеваться, чтобы зайти за Лиллиан, но все ее мысли занимал Тревис де Коппет, который вчера подвозил ее домой после танцульки у Дэвидсонов. Поверх смокинга Тревис накинул просторную синюю крылатку, перешедшую к нему по наследству от ветхозаветного дядюшки. Высокий и худощавый, изумительный танцор, среди ровесниц он снискал репутацию «сумрачного»; а среди взрослых бытовало мнение, что у него не проходят фингалы, которые, судя по всему, обновлялись (и по заслугам) каждый вечер: под глазами у него темнели бурые, лиловые или багровые круги, которые оказывались первой и — не считая белоснежных зубов — единственной выдающейся приметой его внешности. Как и Джозефина, он принадлежал к новой волне. В ту пору в Чикаго было много нового, но, чтобы не отклоняться от сюжета, заметим только, что главным новшеством все же оставалась Джозефина.
Она спустилась вниз и, бесшумно приоткрыв боковую дверь, выскользнула на крыльцо. Неприветливый октябрьский ветер, вырывавшийся из разинутых ртов соседних улиц, гнал ее под голыми деревьями, мимо домов со стылыми углами. В такое время года и вплоть до апреля Чикаго остается домашним городом: входя в дверь, ты будто оставляешь позади другой мир, потому что с озера тянет неприветливым холодом, но не таким, как в северных широтах, — он лишь обостряет происходящее в четырех стенах. Под открытым небом не играет музыка и не флиртует молодежь; а в периоды относительного благополучия богатство, которое проносится мимо в лимузинах, не столько пленяет, сколько раздражает пешеходов. Зато в домах царит либо теплый, бездонный покой, либо возбужденный, пронзительный шум, как будто там, по меньшей мере, изобретают новые танцы. Отчасти за это люди по их признанию, обожают Чикаго. Джозефина торопилась на встречу со своей подругой Лиллиан, однако в их планы не входило идти в кино. А их матери, напротив, охотно посмотрели бы самый возмутительный, самый скандальный фильм. Он лишь немногим уступал бы сюжету о том, как их дочки отправились кататься в автомобиле с Тревисом де Коппетом и Говардом Пейджем, чтобы поцеловаться не один раз, а сколько душе угодно. Их четверка планировала эту вылазку еще с прошлой субботы — тогда им помешало неблагоприятное стечение обстоятельств. Тревис и Говард уже были на месте и стояли в пальто, как маяки, всем своим видом указывая запыхавшимся девушкам путь в ближайшее будущее. Тревис пристегнул к своему пальто меховой воротник и захватил трость с золотым набалдашником; комично и вместе с тем серьезно поцеловав Джозефине ручку, он услышал: «Здра-а-авствуй, Тревис!» — прозвучавшее как горячее приветствие избирателю в устах политика. Но девушки еще с минуту посекретничали.
— Я его видела, — прошептала Лиллиан, — только что.
— Неужели?
Они впились друг в дружку полыхнувшими огнем взглядами.
— Божественно хорош, ты согласна? — сказала Джозефина.
Речь шла о мистере Харкере, двадцати двух лет, который не догадывался об их существовании, разве что в доме семейства Перри изредка признавал в Джозефине младшую сестру Констанс.
— У него самый изящный нос! — воскликнула Лиллиан, чему-то рассмеявшись. — У него нос… — Она пальцем нарисовала его в воздухе, и это развеселило обеих.
Но когда фингалы Тревиса, яркие, будто бы полученные не далее как вчера вечером, заглянули к ним из коридора, Джозефина тут же напустила на себя серьезность.
— Однако! — нетерпеливо бросил он.
Вчетвером они вышли на улицу, пробились сквозь пятьдесят футов колючего ветра и нырнули в автомобиль Пейджа. Все держались уверенно; каждый точно знал, чего хочет. Девушки определенно нарушали родительские запреты, но терзались не более, чем солдаты, бежавшие из вражеского плена. Джозефина и Тревис на заднем сиденье смотрели друг на друга; она выжидала, а он все больше мрачнел.
— Веришь, нет, — проговорил Тревис, обращаясь к своей трясущейся руке, — меня сегодня до пяти не отпускали спать. Зигфельдовские девушки[57].
— Да что ты говоришь, Тревис! — по привычке воскликнула Джозефина, однако впервые не заинтересовалась этой темой.
Она взяла его руку, а сама пыталась разобраться в движениях своей души.
В салоне было темновато; Тревис довольно неожиданно склонился к Джозефине, а та как раз отвернулась. Раздосадованный, Тревис цинично покивал, развалился в углу сиденья и погрузился в свои сумрачные тайны, которые всегда влекли к нему Джозефину. Она и сейчас различала, как эти тайны подступают к его глазам и туманят взгляд, как они ползут вниз, до самых скул, и вверх, до самых бровей, но мыслями была далеко от Тревиса. Романтика этого мира уже переселилась в другого человека.
Добрых десять минут Тревис ждал ее капитуляции, потом предпринял еще одну попытку, и тут она впервые увидела его без прикрас. Этого хватило. Воображение и желания Джозефины можно было эксплуатировать довольно легко, но лишь до определенного предела, за которым на ее защиту вставала собственная импульсивность. Сейчас, внезапно получив солидные основания для неприязни, она добавила своему голосу смирения и печали.
— Я знаю, что было у тебя на уме вчера вечером. Прекрасно знаю.
— О чем ты?
— Ты сказал Эду Бименту, что внакладе не останешься, когда повезешь меня домой в своем автомобиле.
— Кто тебе такое наговорил? — спросил он виновато, хотя и без достаточного покаяния.
— Сам Эд Бимент; он еще добавил, что чуть было не дал тебе по морде, когда это услышал. Он едва сдержался.
Тревис опять сдвинулся в угол. Он посчитал, что в этом и заключается причина ее холодности, и в какой-то мере оказался прав. Согласно теории доктора Юнга, в подсознании женщины ведут спор бесчисленные мужские голоса, которые даже говорят ее устами; если так, то отсутствующий Эд Бимент, вероятно, заговорил сейчас устами Джозефины:
— Я решила больше не целоваться с мальчиками, чтобы сохранить себя для человека, которого полюблю.
— Чушь какая-то! — отозвался Тревис.
— Нет, это правда. В Чикаго обо мне и так ходят сплетни. Мужчина не станет уважать девушку, которую можно поцеловать когда вздумается, а я хочу, чтобы мужчина, за которого я когда-нибудь выйду замуж, меня уважал.
Узнай Эд Бимент степень своего влияния на Джозефину, он возгордился бы.
Молодые люди предусмотрительно высадили ее за углом, и, направляясь к своему дому, Джозефина испытывала приятное облегчение, словно завершила большую работу. Геперь она всегда будет хорошо себя вести, станет меньше бегать на свидания, как того хотят ее родители, а в школе мисс Бенбауэр попытается войти в когорту Образцовых Учениц. И на будущий год, в школе мисс Брирли, она будет стремиться к тому же. Тем временем над Лейк-Шор-драйв зажглись первые звезды, и Чикаго завертелся вокруг своей оси со скоростью сто миль в час; тогда Джозефина сообразила, что придумывает себе эти цели, стремления и желания исключительно для души. В действительности она не знала таких притязаний. У ее деда была жизненная цель, у родителей — осознание цели, а Джозефина, родившаяся в горделивом мире, приняла его как данность. Чикаго давал ей для этого все основания: в отличие от Нью-Йорка, он представлял собой город-государство, где старые фамилии образовывали касту, где интеллектуальный уровень задавала университетская профессура и где никто не выходил за границы своего круга, если не считать того, что даже членам семейства Перри приходилось расшаркиваться перед полудюжиной семейств, стоявших на более высокой ступени богатства и власти. Джозефина любила танцевать, но бальный зал, полигон женской красоты, существовал для того, чтобы потихоньку оттуда смываться — с молодым человеком.