Дядя, всё это время спокойно слушавший племянника, теперь заговорил:
— Храни тебя Бог, Теодор, но ты большой дурак! Твоя мать, да будет земля ей пухом, имела склонность к фантазиям, и твой отец часто жаловался мне, что, когда ты родился, она велела проделать над тобой разные странные операции. Это верно. Но то, что ты рассказываешь обо всяких там греческих принцессах, живых портретах, солёных детях и ласках, всё это, прости меня, ты вырастил в своём мозгу, который является прямо-таки атласом всех глупостей и сумасбродств! Итак, я вовсе не намерен вставать на пути твоих решительных планов. Отправляйся в Патрас, передай привет господину Кондогури. Может быть, путешествие будет для тебя полезным, может быть, если конечно турки не убьют тебя по дороге, ты вернёшься домой более разумным? Не забудь, когда приедешь на остров, где растёт великолепный нюхательный корень, воспользоваться им в полной мере. Счастливого пути!
И тут прозаический дядюшка покинул своего романтического племянника.
По мере того, как день отъезда приближался, барона охватил всё же какой-то страх, так как буквально каждый говорил ему о тех опасностях, которые могут подстерегать его в пути.
Как-то в порыве печали, вызванной этими опасениями, он решил высказать свою последнюю волю: свои написанные и напечатанные стихи он завещал владелице голубого бумажника, что же до новогреческих костюмов, то они предназначались для театральной костюмерной. После этого он решил, что помимо охотника и молодого итальянца, подхватившего где-то пару новогреческих слов, который должен был служить переводчиком, взять с собой ещё могучего пруссака — ширина спины его достигала примерно пяти с половиной футов, поэтому козлы кареты пришлось значительно расширить.
Три дня ушло у барона на то, чтобы совершить все надлежащие прощальные визиты. Путешествие в романтическую Грецию, таинственное приключение, прощание и, может быть, навеки — разве этого мало, чтобы нежные барышни пришли в экстаз? Разве была среди них хоть одна красотка, которая не подавила бы тайный вздох, в то время как барон демонстрировал портреты прекрасных островитянок, приобретённые им у Каспара Вайса специально для того, чтобы как можно интереснее рассказывать о Греции, которую так скоро ему предстояло увидеть. И могла ли хоть одна из них произнести: «Адьё, мон шер барон!», не всхлипнув при этом? А самые серьёзные, так же как и легкомысленные, мужчины, разве не говорили они барону, с грустью тряся его руку? «Надеюсь вновь увидеть вас здоровым, довольным и счастливым, дорогой барон! Вам предстоит замечательное путешествие!»
Повсюду прощание было трогательным и потрясающим душу. Многие и в самом деле сомневались, что когда-нибудь ещё встретятся с юным авантюристом, и печаль распространилась в тех кругах, для которых он прежде служил украшением. Карета, нагруженная доверху, стояла у ворот. Барон в своём новогреческом одеянии, скрытом под плащом, сел в карету. Охотник и широкоплечий пруссак, вооружённые ружьями, пистолетами и саблями, заняли место на козлах, весело протрубил рожок почтальона, и прочь понеслась карета, рысью через Лейпцигские ворота в Патрас!
В Целендорфе барон высунулся из окна кареты и крикнул сердитым тоном пусть скорее перепрягают лошадей, он в большой спешке! И тут он увидел молодого профессора, с которым познакомился всего пару дней назад и который выказал большой энтузиазм относительно Греции.
Профессор как раз возвращался из Потсдама. Увидев барона, он подскочил к его карете и воскликнул:
— О, счастливейший из баронов! Итак, я вижу, вы уже в пути, в Грецию! Но подарите мне немного времени, всего несколько мгновений, чтобы я мог сделать для вас несколько важных заметок, почёрпнутых в путевых дневниках Бартольди с целью дальнейшего исследования. Я хотел бы также добавить кое-что для памяти, касательно турецких шлёпанцев, например.
— Бартольди, — перебил барон, — у меня с собой в карете, что до обещанных шлёпанцев, то вы получите самые красивые, какие только существуют, даже если для этого мне пришлось бы сорвать их с ног того или иного паши! Потому что, о профессор! вы укрепили во мне уверенность и надежду и, находясь на древней земле, я буду постоянно заглядывать в карманное издание Гомера, бесценный, дорогой подарок. Правда, по-гречески я не понимаю, но это, я надеюсь, обойдётся, стоит оказаться в стране. Однако пишите, дорогой, вы успеете написать — ни одной гривы не видно поблизости.
Профессор вытащил грифельную доску и начал записывать на ней всё, что приходило ему в голову. В это время барон открыл папку, желая убедиться, что его собственные бумаги находятся в надлежащем порядке. И тут ему попался тот самый листок из «Газеты Хауде и Шпенера», который он как-то обнаружил в казино, послуживший основанием для всех его решений, для этого опасного далёкого путешествия.
— Роковой листок, — заговорил он с пафосом, — роковой, но всё же милый, дорогой листок, ты открыл мне прекраснейшую тайну моей жизни! Всеми надеждами, тоской, всем моим счастьем я обязан тебе! Невзрачный, серый, похожий на промокашку, даже слегка грязноватый — такой ты имеешь вид, и всё-таки ты драгоценность, сделавшая меня богачом. О листок, ты то сокровище, которое я сохраню до конца моей жизни! О листок всех листков!
— Какой листок, — прервал барона профессор, подавая ему сои записи, какой листок приводит вас в такой восторг, мой дорогой барон?
Барон объяснил, что это тот самый роковой листок из «Газеты Хауде и Шпенера», который содержит приглашение к нашедшему голубой бумажник, и подал его профессору. Профессор взял листок, бросил взгляд на него и отшатнулся поражённый, ещё раз вгляделся, как будто не веря своим глазам, и громко воскликнул:
— Барон, барон, дорогой барон! Вы собираетесь в Грецию, в Патрас, к господину Кондогури? О барон! Милый барон!
Барон посмотрел на листок, который профессор держал у самого его лица, и опустился на сидение, совершенно уничтоженный.
В этот момент появились лошади, почтмейстер, отодвинув занавеску, вежливо извинился, что дело с лошадьми продлилось несколько дольше, чем хотелось бы, и заверил, что через полтора часа самое позднее господин барон будет в Потсдаме.
И тут барон закричал ужасным голосом:
— Прочь отсюда, назад в Берлин, назад в Берлин!
Охотник и пруссак в ужасе переглянулись. Почтальон разинул рот. А барон кричал всё громче:
— В Берлин! Ты что, оглох, мерзавец? Дукат чаевых, скотина! Дукат чаевых! Но, поезжай, мчись как ветер! Галопом, каналья! Галопом, несчастный! Получишь дукат!
Почтальон повернул и погнал изо всех сил галопом назад в Берлин!
Дело в том, что когда в руки барона попал листок «Газеты Хауде и Шпенера», он не обратил внимания на одну маленькую деталь — дату. То, что он тогда прочёл, был листок прошлогодней газеты, макулатура, один Бог знает, как он попал на стол в казино, может быть, просто как обёртка для чего-то; таким образом, как раз сегодня, двадцать четвёртого июля, когда барон собрался в Патрас, прошёл тот самый год, о котором говорилось в приглашении, и наступил срок появиться либо в Греции, либо в «Солнце» у мадам Оберманн, чтобы найти разрешение загадки.
Итак, барону ничего не оставалось, как незамедлительно отправиться в Берлин и прибыть в отель «Солнце», что он и сделал.
— Это судьба, — говорил барон, растянувшись на софе в «Солнце», а именно в 14-м номере, — это роковая судьба играет мной. Разве Патрас был тем местом, до которого я добрался? Разве господин Андреас Кондогури был тем, кто указал мне дальнейший путь? Нет! Целлендорф стал конечной целью моего пути, не кто-нибудь, а почтмейстер направил меня сюда, профессор также оказался всего лишь мёртвым рычагом, приводившим в действие неизвестные силы.
Вошёл охотник и сообщил, что в этот день здесь наверняка не остановился никто из чужих господ. Это немало раздосадовало барона, которого развитие событий и разгадка тайны держали в постоянном напряжении. Между тем он подумал о том, что день ведь длится до полуночи и, лишь когда пробьёт двенадцать, можно с чистой совестью сказать — двадцать пятое июля, а кое-кто из серьёзных людей делает это и после часа. Такая мысль послужила ему утешением.
Он решил, заставив себя сохранять спокойствие, оставаться в номере в ожидании дальнейших событий и, несмотря на то, что был не в состоянии думать ни о чём, кроме прекрасной тайны, а душу его всецело наполнял чарующий волшебный образ, он не без удовольствия увидел кельнера, когда тот ровно в десять часов появился в комнате и накрыл маленький столик, на котором вскоре благоухало великолепное рагу. Барон полагал также, что в его душевном состоянии весьма кстати будет что-то вдохновляющее, и заказал шампанское. Заканчивая трапезу последним куском жареной курицы, барон воскликнул: