Клещухина не было. Во всем тело стояла дрожь, волнующая, утомляющая, подобная той, какой раз было охвачено тело Павлика, когда перед ним купался кадетик Гриша Ольховский.
20
Утром в комнату Павлика привели еще заболевших свинкой. Все трое были башкиры, двое — маленькие башкирята в заплатанных казенных блузах, а третий — долговязый Исенгалиев — пара Павлика. В комнату Трифон Николаич внес еще три койки и всех заболевших облек в халаты. Стало много народа, был рад этому Павел. Теперь уж не страшно было, что придет Клещухин.
Среди дня в заразное отделение явился доктор, красивый тучный мужчина с рябым лицом. Павлик сразу признал его: это был Иван Христианыч, тот самый Иван Христианыч, который лечил его у тети Наты, когда Павлик пожелал, чтобы у него лопнули глаза.
И странно, — насколько признавал людей маленький Павлик, настолько взрослые не узнавали его.
— Мы же с вами знакомы! — сказал он Ивану Христианычу, но тот и бровью не повел.
— Ложись-ка, расстегни рубашку, — устало приказал он и присел, пыхтя, подле на табуретке. Молоточком он выстукивал Павла, трубкой выслушивал, потом дал легкий щелчок по носу и проговорил равнодушно: — Не свинка, а самый маленький поросенок. Через неделю будешь здоров.
После доктора, во время обеда, в заразное отделение пришли два старых башкира в лоснящихся от грязи халатах и, усмехаясь, лопотали что-то непонятное с двумя больными башкирятами на своем языке. Оба башкиренка были довольны, но когда один из гостей, постарше, поставил на стол длинный горшок с коровьим маслом, башкирята пришли в восторг; в руках у них появились ложки, они позвали Исенгалиева, и ложками стали выгребать из горшка масло, и засовывали его в свои рты, и глотали масло, чавкая с наслаждением. Отцы стояли подле и посмеивались с любовью, между тем как Трифон Николаич неодобрительно крутил головою.
— Неужели они коровье масло кушают? — испуганно спросил его Павел.
Трифон Николаич все покачивал головою.
— Нехристи, они привычные, и желудки у таковых луженые, — сказал он негромко, но когда получу от нехристей что-то на прощанье, одобрительно крякнул.
Исенгалиев и Павлику подал ложку масла отведать, но тот не решился.
— У меня голова болит, я есть не хочу, — объяснил он, стараясь отказаться вежливо.
Но башкиры не обиделись. Накушавшись коровьего масла, они тщательно завязали горшок тряпочкой и потом сели пить чай, очень довольные, поминутно икая.
Павлику было нечего делать среди дня, и он решил осмотреть заразную палату. Прямо напротив его двери находилась светлая комната с надписью на двери «Аптечная»; вся она была заставлена пузырьками и банками с латинскими ярлыками, на столе лежал роман «Дочь-преступница», испещренный надписями и фигурами. Павлик прочитал из романа про злодейку-дочь, потрогал весы со скрупулами и драхмами и хотел было уйти к себе, как двинулся и обомлел: перед ним стоял Клещухин и угрожающе улыбался зелеными зубами.
— Вот я тебя и поймал! — сказал он и двинулся на Павлика, протянув вперед руки.
Павлик вскрикнул, юркнул под стол и опрометью бросился к себе.
Глаза Клещухина были круглы и желты, как порченые сливы.
21
— Если хочешь, я тебе почитаю! — сказал Павлу после обеда Клещухин. Он вырос перед Павликом словно из-под земли и стоял угрюмый, пыхтящий.
Беспомощно огляделся Павел: Трифона Николаича не было в комнате: он закусывал в аптечной; трое башкир ели на подоконнике свое масло, и он был перед Клещухиным беззащитен.
— Иди же, тебе говорят! — крикнул Клещухин и, схватив Павла за подбородок, больно его ущипнул. — Ах ты, мерин этакий!
— Но я не хочу слушать! — сказал Павлик, пытаясь освободиться.
Толстые, как моркови, пальцы держали его за кожу подбородка, и двинуться было очень больно. Мало того, Клещухин, ощерив свои зубы, стал склоняться к Павлику и в то же время поднимал его, защемив подбородок, так что Павлу пришлось подняться на цыпочки.
— Теперь хочешь слушать? Хочешь? — прошипел Клещухин.
Глаза Павлика налились слезами, слезинки покатились по вспыхнувшим щекам, защемленный подбородок все не мог высвободиться.
— Будешь слушать? Хочешь?
— Хочу! — едва слышно пискнул Павлик. Клещухин выпустил его подбородок и толкнул в спину.
— То-то! Ступай!
Раскрыв дверь в скарлатинное отделение, он еще раз толкнул в спину Павла; спотыкаясь, тот добежал до кровати, но потом сейчас же, юркнув в сторону, с громким плачем бросился вон из комнаты.
— А, так ты еще хитрить! — закричал Клещухин и, грузно повернувшись, побежал за ним. Бежал он тяжко, с прерывистым пыхтением, расставляя ноги, как лошадь. И было страшно оглянуться Павлику на своего гонителя. Он вбежал в аптечную, хотел спрятаться под стол; но показалось страшным остаться здесь с Клещухиным, и, обежав вокруг стола, Павлик выскользнул в свою палату. Трое башкир покосились на него удивленно; они засмеялись, когда на пороге появился багровый, взъерошенный Клещухин. Рот его скривился на сторону, тусклые глаза вращались словно катушки.
— Ну, вот я теперь тебя взбучу! — закричал он перед забившимся в угол Павликом.
Павлик присел в уголке, поставив перед собой табуретку, и смотрел из сумрака глазами затравленного зверька. Расставив руки, надвигался на него Клещухин, но ловким вольтом Павлик двинул ему в колени табуретку и выскочил из угла. Не рассчитавший движения Клещухин качнулся и сейчас же с грохотом покатился на пол.
— А, так ты вот… как!.. Вот! — засипел он, поднявшись, теперь уже бледный, похожий на мешок с мукой. — Так ты вот что! Постой же!..
И опять бы выскользнул из его лап ловкий и тоненький Павлик, но в это время пущенная Клещухиным подушка ударила его в затылок, и он, пискнув, растянулся на пороге.
— Вот теперь я тебя… тебя!.. — услышал он над собою скрипучий голос. В глазах его потемнело, он смутно видел, как огромные лапы схватили его.
— Пустите меня! Я!.. — закричал во весь голос Павел, но случилось неожиданное. Павлик стал свободен, подле него Клещухина не было; он поднялся с порога и увидел, что толстый Клещухин лежит на полу, а на нем верхом сидят трое башкир, и среди них молчаливый Исенгалиев, и все трое молчаливо и серьезно хлопают по тучному телу Клещухина кулаками — по шее, по спине, по затылку. Лица у всех были сосредоточенны и серьезны, точно делали они важное, полезное дело.
Еще видел Павлик: Клещухин растерянно поднялся на ноги и, выплевывая изо рта кровь, вышел из комнаты, потрясая кулаками.
Как степные ощерившиеся волчата, смотрели башкиры ему вслед. Узкие раскосые глаза их сверкали остро и дико.
— Не дадим тебя обижать!
22
Медленно и однообразно толчется казенная жизнь; идут дни за днями, исполненные науки и страхов дни; Павлик уже покончил со своей свинкой, он выпущен из лазарета, и снова бежит жизнь, похожая на сон.
Приходят письма от мамы — милые, полные ласки письма; мама завела себе календарь и вычеркивает в нем дни за днями. Вот и заморозки, до Рождества остается все меньше и меньше, и, как пленник, дожидается Павел свободы. Бежит утро, наступает день, за ним падает вечер; живет, обедает, учится и боится Павлик; теперь ему уже одиннадцать лет, пошел двенадцатый; он растет и свыкается понемногу с казарменной жизнью пансиона. Главное, чтобы день прошел более сносно, надо было вызубрить положенное — и кратким, быстросменным казался среди этой зубрежки казенный день. С вечера всего заданного не удавалось пройти, волей-неволей часть откладывалась на утро. Как ни тяжко было вставать во тьме в шесть утра, при скупо светящих лампах, надо было зубрить; ведь вся эта наука проходилась только для мамы.
После утреннего чая до начала занятий в гимназии оставалось около трех часов, и часы эти были самым лихорадочным моментом в жизни пансиона. Немногие счастливцы могли похвалиться тем, что у них было все приготовлено. Приходилось рассчитывать на «сдувание» и подсказки.
Время бежит… До отхода в гимназию остались минуты. Везде, даже в старшей занимательной, тоска и смятение…
Скоро девять; воспитатель соберет свои книги и обойдет пансион дозором в последний раз. А в четверть десятого — звонок в гимназию.
Время страхов, обманов, обучения, время единиц.
Звонок. Это уже последний. Мгновенно выпрямляется согнутая и смятенная душа Павлика. Кончились занятия в гимназии; идти, правда, в «клетку» — в пансион, но все же Чайкин исчез до завтра, и нет этих окриков, насмешек и издевательств; это все вновь появится завтра утром, но сейчас яркий день — не хочется думать о завтра.
Торопливо надевает Павлик свое издревле-казенное, серо-зеленое, пахнущее какой-то дезинфекцией пальто. Вот башлык, вот галоши, шапка. Идти до пансиона недалеко, но и в течение этих жалких пяти минут бесконечно любуется он на солнце, на чахлые деревья улицы, на едущих и идущих людей. С шипением растворяются пансионские двери, и старое хранилище казенных вещей поглощает узников. Недолго разбирается Павел в книгах по приходе. Звонят к обеду. Торопливо покончив со скудной пансионской едой, садится он на свою парту и ждет звонка: сейчас на прогулку.