Но вскоре вновь раздался крик:
— Хлеба! Хлеба! Хлеба!
Был уже полдень. За полтора месяца забастовки люди изголодались. В этом походе среди полей голод терзал их с особой силой. Утром кто съел сухую корку хлеба, кто несколько каштанов, принесенных Мукеттой. Но это было давно, а сейчас у всех нестерпимо сосало под ложечкой, и муки голода увеличивали злобу против предателей.
— К шахтам! Снимать с работы! Хлеба!
Утром Этьен отказался от своей доли хлеба, а сейчас у него так мучительно жгло в груди. Он не жаловался, но время от времени машинально хватался за флягу и отпивал глоток можжевеловой водки, — он весь дрожал, и ему казалось, что без водки ему не выдержать, что он свалится. Лицо у него пылало, глаза лихорадочно блестели. Однако голова была ясная, он все еще хотел избегать бесцельных разрушений.
Когда подходили к дороге на Жуазель, один из вандамских забойщиков, присоединившийся к шествию по злобе на хозяина и желавший отомстить ему, повернул товарищей вправо, громко закричав:
— К Гастон-Мари! Остановить насос! Пускай вода затопит Жан-Барт!
Повинуясь его призыву, толпа уже поворачивала вправо, несмотря на уговоры Этьена, умолявшего товарищей не останавливать откачку воды из шахты. Зачем же разрушать квершлаги и штреки? Сердце рабочего восставало против этого, несмотря на его вражду к хозяевам. Маэ тоже считал несправедливым обращать гнев на машину. Но забойщик по-прежнему бросал свой клич о возмездии, и тогда Этьен постарался перекричать его:
— В Миру́! Предатели не бросили там работу!.. В Миру́! В Миру́!
Решительным жестом он направил толпу влево, а Жанлен, опять зашагав впереди, затрубил во всю мочь. Толпа заколыхалась, повернула. Шахта Гастон-Мари на этот раз была спасена.
Толпа вновь двинулась, но теперь в сторону Миру́, и расстояние в четыре километра прошла, вернее почти пробежала, в полчаса. В этой стороне бескрайнюю равнину перерезал канал, тянувшийся ледяной лентой. Только прибрежные оголенные деревья, похожие в оболочке инея на гигантские канделябры, нарушали однообразие низменности, расстилавшейся до самого горизонта и там сливавшейся с небом. Гряда холмов скрывала Монсу и Маршьен, кругом было голое поле, необъятная ширь.
Подойдя к шахте, забастовщики увидели старика штейгера, поднявшегося на мостки сортировочной, чтобы их остановить. Все хорошо знали дядюшку Кандье, старейшего из штейгеров на шахтах Монсу, благообразного старика с белоснежными сединами, — он был знаменитостью, ибо каким-то чудом сохранил до семидесяти лет здоровье и силы, все время работая в угольных копях.
— Вы зачем сюда явились, бродяги несчастные? — крикнул он.
Толпа остановилась. Ведь перед ними был не хозяин, а товарищ, и уважение к этому старику рабочему сдерживало их.
— В шахте у вас работают, — сказал Этьен. — Вели всем выйти.
— Да, работают, — заговорил опять старик Кандье. — Человек семьдесят спустилось, а другие не пошли — вас, поганцев, испугались!.. Но так и знайте, ни один раньше времени не поднимется из шахты, а не то вам придется иметь дело со мной!
Раздались гневные возгласы. Мужчины нетерпеливо переминались с ноги на ногу, женщины двинулись вперед. Быстро спустившись с мостков, штейгер загородил калитку.
Маэ решил вмешаться:
— Старик, мы в своем праве. Как же нам добиться всеобщей забастовки, если мы не будем снимать несознательных с работы.
Штейгер помолчал. В вопросах рабочего движения он, очевидно, был столь же несведущ, как и забойщик Маэ. Наконец он ответил:
— Вы в своем праве, я против ничего не говорю. Но у меня приказ, и больше я знать ничего не знаю… Я тут один. Люди должны работать под землей до трех часов, и они останутся там до трех.
Свист и крики заглушили его ответ. Ему грозили кулаками. Женщины подступили к нему вплотную, он чувствовал на своем лице их горячее дыхание, но держался стойко, высоко подняв голову; ветер шевелил его седые волосы; мужество придало столько силы его голосу, что его ясно было слышно даже в этом гаме.
— Не пущу! Не пройдете, черт бы вас взял!.. Вот клянусь, светом солнечным клянусь, лучше я сдохну, а не позволю коснуться тросов!.. Не ходите дальше, не ходите, а не то я на ваших глазах брошусь в шахту!
Толпа дрогнула и отступила. Старик продолжал:
— Ну, кто этого не поймет? Только свинья какая-нибудь. Ведь я такой же рабочий, как и вы. Мне велели стеречь, я и стерегу.
Дальше этого разумение дядюшки Кандье не шло; ограниченный старик закоснел в своем упрямстве, в подчинении военной дисциплине за пятьдесят лет работы под землей, в угрюмой тьме, погасившей его взгляд. Товарищи в волнении смотрели на него: у каждого где-то в тайниках души находили отклик его слова, его повиновение солдата и смиренное мужество в минуту опасности. Он подумал, что они еще колеблются, и повторил:
— Брошусь в шахту на ваших глазах!
Толпу это потрясло. Она метнулась в сторону и понеслась по дороге, ровной, прямой дороге, тянувшейся среди полей в бесконечную даль. Вновь раздались крики:
— В Мадлен! В Кревкер! Снимать с работы! Хлеба! Хлеба!
Но в середине, в самой гуще бежавших, произошла свалка. Говорили, что Шаваль хотел удрать, воспользовавшись неожиданной остановкой. Этьен схватил его за шиворот и пригрозил переломать ребра, если он замыслил какое-нибудь предательство. Шаваль отбивался, в бешенстве кричал:
— Ты что? Чего хватаешь? Или мы больше не свободны?.. Я тут с вами замерз совсем. Целый час на холоде! И помыться мне надо! Пусти сейчас же!
Его и в самом деле мучил болезненный зуд — к влажной от пота коже прилипли мелкие осколки угля и угольная пыль; да еще ему было холодно, фуфайка совсем не грела.
— Иди да помалкивай, а то мы сами тебя умоем, — отвечал Этьен. — Ты зачем людей науськивал, крови требовал?
И все стремительно бежали вперед, вперед.
Этьен наконец повернулся к Катрин. Она держалась стойко, но ему тяжело было чувствовать, что она идет вот тут рядом, такая жалкая, дрожит от холода в вытертой мужской куртке и в испачканных грязью штанах. Должно быть, она еле жива от усталости, а все-таки бежит, стараясь не отставать от других.
— Уходи, — сказал он наконец. — Тебя мы отпустим. Уходи.
Катрин как будто не слышала. Только взглянула на Этьена, и в глазах ее вспыхнул упрек. Она ни на секунду не остановилась. Как это она может бросить в беде своего возлюбленного? Шаваль, конечно, не ласков, даже бьет ее, но ведь он ее возлюбленный, первый мужчина в ее жизни. И Катрин возмущало, что больше тысячи человек набросились на него одного. Она готова была защищать его, — без любви, из гордости.
— Убирайся! — злобно повторил Маэ.
Но и услышав приказ отца, она только замедлила шаг. Она вся дрожала, веки у нее опухли от слез; через минуту она вернулась на свое место и опять побежала вместе со всеми. Ее больше не гнали.
Все полчище пересекло Жуазельскую долину, пробежало немного по Кронской дороге, затем повернуло в направлении Куньи. В той стороне маячили вдалеке заводские трубы, вдоль шоссе тянулись деревянные сараи, кирпичные строения мастерских с широкими пыльными окнами. Миновали один за другим два рабочих поселка — Сто Восемьдесят, потом Семьдесят Шесть, и в каждом на призывный звук рожка, на тысячеголосый клич толпы выходили из низких домиков мужчины, женщины, бежали изо всех сил и догоняли шествие. Когда подошли к Мадлен, уже набралось не меньше полутора тысяч человек. Дорога спускалась по пологому склону. Рокочущему потоку забастовщиков пришлось обогнуть террикон, прежде чем захватить шахту.
Было только два часа дня. Но предупрежденные штейгеры постарались ускорить подъем, и, когда явились забастовщики, из клети выходили последние оставшиеся в шахте рабочие — человек двадцать. Они пустились бежать со всех ног, в них швыряли камнями. Двоих отколотили, у одного оторвали рукав куртки. Погоня за беглецами спасла оборудование, — ни тросов, ни котлов не тронули. Людской поток покатился дальше, к соседней шахте.
Эта шахта, Кревкер, находилась в каких-нибудь пятистах метрах от Мадлен. И там тоже забастовщики натолкнулись на выходивших рабочих. Женщины схватили и выпороли одну из откатчиц, били так сильно, что на ней разорвались штаны и обнажился зад, на глазах у хохотавших мужчин; намяли бока забойщикам, насажали им синяков, расквасили носы. Возрастала жестокость: заговорила давняя жажда возмездия, безумие туманило всем головы; из груди рвались и, обрываясь, гремели крики: «Смерть предателям!», неслись вопли ненависти, жалобы на нищенскую оплату труда, рычание голодных, требовавших хлеба. Принялись перепиливать тросы, но напильник не брал, и слишком долгой казалась работа, когда лихорадка гнала всех вперед, вперед. В котельной сломали кран, выплеснули с размаху ведра воды в пылающие топки, и от этого полопались чугунные решетки зольников.