— Гуд-дейсито!.. — заговорил расслабленным голосом по-испански какой-то полуголый мужчина с кожей цвета недозрелого банана. — Гуд-дейсито, Гуд-дейсито, ты святой гринго, такой же несчастный, как и мы, и нет у тебя другой подушки, кроме твоей Библии, и нет у тебя другой постели, кроме земли…
— Возлюбленные братья мои, — послышался мощный голос, как только восстановилось почтительное молчание, — это выступил достопочтенный Кейси, пастор церкви конгрегационистов[104] в Лос-Анджелесе. — Мои возлюбленные братья, этой ночью мы должны обсудить, насколько опасны те, кто, боясь истины, искажает учение Христово. Они твердят со своих некогда священных кафедр, что Иисус изгнал торгашей из храма; они говорят это, а сами закрывают глаза, дабы не видеть торгашей и не изгонять их из своих храмов и братств. Да, торгаши, скажут вам они в свое оправдание, известно же, что только господь бог читает в сердцах. Но разве у торгашей есть сердца? Господь изгнал их из храма, и это случилось один единственный раз, когда он был разгневан и возмущен. Торгаш должен находиться не в храме, а вне его…
Падре Феху остановился, прислушиваясь к насыщенной ненавистью проповеди Кейси. Четки падре держал в руках, на голове тонзура, тугой накрахмаленный воротничок, а ночная тьма покрывала священника как бы гигантской сутаной. «Почему это нам, священнослужителям, — подумал он, — не разрешается вступать в дискуссию с подобными воплощениями дьявола? Из-за свободы вероисповеданий? Вот уж доблестная свобода! Если бы было дозволено, я показал бы ему… А что?.. Что показал бы ему?.. Ты изгнал бы торгашей из храма?..» — Он прикусил кончик языка. Даже больно стало, так сильно прикусил.
Путевой сторож, красный от смущения — непривычен он к публичным выступлениям, — запинаясь, заговорил:
— Хватит, почтеннейший Кейси, хватит!.. Когда же наконец будет покончено с этим средневековьем? Вы толкуете слово божье так, будто бог чужд всему, что происходит сейчас в мире. Это вы, его представители, чужды всему на свете, потому что вы слепы, глухи, немы и безруки, но бог не таков, нет… Ваши истории о верблюде и игольном ушке, об изгнании торговцев и тому подобное ничего не стоят. В нынешнем веке даже Самсон не смог бы низвергнуть храм, выстроенный на долларовых колоннах… Как будете вы, почтенный Кейси, изгонять из своего храма владельцев банановых плантаций, ворочающих миллионами и миллиардами долларов?.. Ха, ха-ха, верблюд, торговцы — потешные басенки! Даже из священной истории вы сделали комикс! Почему в церквах и конгрегациях не обсуждаются злободневные вопросы, такие, например, как детская смертность, нищенские заработки, нечеловеческие условия труда, пенсии престарелым?..
Падре Феррусихфридо Феху больше не слушал. Он углубился в ночную тьму, вынул платок и стал вытирать пот, струившийся со лба. Вокруг пахло цветами и нагретыми солнцем за день фруктами. Морской прибой доносился издалека, как зов природы, далекой, незримой, недосягаемой. На глаза падре навернулись слезы.
«Лейтесь, лейтесь, слезы, — сказал он себе. — Вы свидетельство трусости!»
Он вцепился зубами в платок, разорвал и лоскутками вытер глаза.
Падре шел как потерянный по улицам поселка, казалось, он заблудился, хотя в таком маленьком поселке заблудиться мудрено. Вдруг он услышал свое имя. Он явственно слышал, как его звали. Все его прихожане — умирающие. «Исповедаться, исповедаться!» — просят они. Нет, они не умирающие — они борцы. Пора поднять штандарт со святым образом Гуадалупской девы. Разве падре Идальго[105] не был таким же, как он, простым священником?.. Чего ждать? Чего еще ждать, разве не пора начать бой?..
В молчании теплой ночи солдаты тащились к комендатуре, казалось волоча за собой свой сон и усталость. Капитан Саломэ, проходя мимо часовни, где евангелисты проповедовали «Благую весть», задержался и прислушался.
Достопочтенный Кейси отвечал путевому сторожу:
— Я не вижу оснований… почему наш дорогой брат сомневается в том, что можно сочетать религию с делами в пользу рабочих…
— Протестую! — подняла руку, словно ученица в классе, какая-то дама, еще довольно моложавая, со свежей розовой кожей, контрастировавшей с ее седыми волосами. — Достопочтенный Кейси не может выдвигать подобное решение этой проблемы. «The Witness»[106], наше епископальное издание, уже писало, что достижение взаимопонимания между служителями церкви и деловыми людьми означает порабощение рабочего класса, лишение его пятой свободы, то есть свободы инициативы.
— Я ничего не предлагаю, — отпарировал Кейси самым любезным тоном. — И, если я не ошибаюсь, протест «The Witness» был направлен прежде всего против вторжения крупных консорций в область религии.
— Мы протестуем и будем протестовать, — повысила свой и без того звучный голос дама, она даже встала с места. — Наши церкви и конгрегации показали, что они обладают огромными моральными силами. Однако крупные консорций, похоже, обращают свой взгляд к католической религии.
— Возлюбленные братья, — оборвал ее Кейси, — будем считать законченным наше собрание, споем второй псалом.
Все встали и запели:
Бог простер свои длани,
это руки тех, кто трудится,
и сказал им: — Создайте город! —
И они воздвигли город…
Бог простер свои длани,
это руки тех, кто трудится,
и сказал им: — Разрушьте город! —
И они разрушили город…
Капитан Саломэ со своим отрядом проследовал дальше. Воскресный покой разливался над полями. Капрал Ранкун дернул его за руку, когда они проходили мимо места пересечения проселочной дороги, по которой двигался отряд, с железнодорожной веткой, и показал ему сову, сидевшую на фикусе.
Саломэ и его солдаты свернули, чтобы обойти эту птицу, сова — дурное предзнаменование, и неожиданно столкнулись с другой половиной отряда, под командой капитана Каркамо.
— Вы, конечно, не случайно заглядывали вчера в мою палатку? Не так ли, мой капитан? — спросил Каркамо, подстраиваясь к шагу Саломэ.
— Вы же знаете, что начальник меня заставил работать над докладом… Какие боеприпасы надо завезти на случай пресловутой забастовки…
— Об этом, кстати, я и хотел поговорить с вами, капитан. Надо просить побольше оружия, больше пулеметов и винтовок…
— Говорят, нам должны прислать ручные бомбы…
— Лучше не придумаешь. Вам не кажется?
— Плохо то, что вы, капитан Каркамо, слишком много тратите патронов. Вот сегодня ночью вы по меньшей мере с тысячу выстрелов сделали.
— Не преувеличивайте, дружище. Я не думал, что у вас такой плохой слух…
— Поймали или убили кого-нибудь?
— Приказ, стреляли в воздух… — Вот как?
— Я думал, капитан Саломэ, с вами можно договориться.
— Насчет чего?
— Я зайду к вам в палатку. Кто, между прочим, был вашим сотенным в школе, не помните?
— Агустин Яньес…
— Не знал такого…
— Странно, он долго служил в столице, был на виду…
— Переписываетесь с ним?
— Поздравляем друг друга в день рождения. Очень энергичный человек, но слишком замкнутый.
— А моим сотенным был Тимотео Бенавидес. Но мы с ним не в ладах: как-то на празднике, в казино, он хотел отбить у меня даму, и ему это дорого обошлось. С тех пор этот бандит высшей марки называет меня Каркамо-бабник.
— Знаю его хорошо, — сказал Саломэ. — Он должен был быть нареченным отцом на свадьбе моего кузена, но его послали на оперативное задание, и…
— Ага, вот почему он как свои пять пальцев знает границу с Мексикой. Обогнал он нас — уже майор.
— Что ж, меня не повышают, да и вас тоже…
— Она индеанка, индеанка, индеанка, — твердил падре Феху. — Ни из какого Синая она не прибывала и к Библии не имеет никакого отношения.[107] Она явилась, как роза темнокожей индейской Америки, возникла средь роз Тепейяка.
Он смотрел, как наступает утро, как в розовато-золотистом рассвете тают звезды, тонут в пламенных проблесках зари мерцающие небесные светила, исчезают в радужных переливах — от алого до нежно-бирюзового, цвета Марии.
— Мария — звезда зари!
Он откинул скомканные влажные простыни и, встав с постели, окатился с головы до ног водой из импровизированного сосуда — выдолбленной тыквы, почувствовал себя освеженным. Мыло и вода. Больше мыла, и больше воды.
Одевался он при свете свечи, хотя небесная ясность наступавшего дня уже позволяла различать предметы, стоящие на столе, вокруг деревянного распятия — древнего изваяния, которое он привез с родной земли и которое, по утверждению падре, принадлежало брату Бартоломе де лас Касас.
Беспокоила падре Феху мысль, что нет у него ни одного изображения Гуадалупской девы. И он оглядывался по сторонам, как будто на голых стенах чудом могла появиться богоматерь, которая не захотела оставаться на небе и радовать одних только ангелов и с лепестками роз спустилась на грубошерстное пончо Хуана Диэго.