Гордубал чешет затылок. Черт знает, почему меня боится Гафия. Одна играет, а как приду — глазенки вытаращит и удрать норовит. Ну, беги, беги. Эх, Гафия, я бы вырезал тебе игрушки, только прижмись к моему плечу и гляди, что выйдет. А сколько бы я порассказал тебе об Америке, дочка: негры там, и машин пропасть… Ну, да бог с тобой, Гафия, иди к своему Штепану. Не тронь ее, Полана: битьем никого не выучишь. Вот кабы и ты ко мне подсела, кабы мы вместе потолковали, пришла бы и Гафия послушать, оперлась бы локтем о мое колено. Уж я бы порассказал — дитя и рот разинет. Ну, авось зимой у печки…
Внизу в деревне гогочут спугнутые гуси и грохочет телега — это возвращается Манья. Юрай махнул рукой и ушел за амбар. Не буду я тут стоять, нос к носу с ним. Всего-то охапку сена привез, а шуму — на всю деревню. За амбаром тихо, хорошо, тут человек как у Христа за пазухой. Эх, сад запустили! Раньше тут груши и сливы росли, а теперь — ничего. Того нет, чтобы вырубить старые деревья и осенью посадить саженцы. Ничего не осталось, одни бесплодные деревца. Бог с вами! Был тенистый садик, а теперь крапива растет да свиньи роются. Господи боже!
Не думай, Полана, я в Америке многое повидал. Глядел да приглядывался, — вот, мол, неплохо бы это завести и у нас. Хорошие у них есть вещички, удобные, полезные, всякие такие приспособления. А какие овощи там разводят! Либо кроликов. Лучше бы кроликов, ведь у нас много ботвы от овощей. Все бы пошло на лад, все бы я устроил, только бы ты захотела, Полана, только взглянула бы одним глазком — что, мол, такое Юрай мастерит.
Что это, Юрай? Клетка для кроликов. То-то Гафия порадуется! И шубку ей сошьешь. Или, скажем, голубятня. А не хочешь ли пчелок, Полана? Я бы сделал ульи, настоящие, не колоды, а ульи со стеклышками сзади, чтобы был виден рой. У нас в Джонстоне майнер был один, поляк, великий охотник до пчел; у него, знаешь, даже сетка была такая, надевать на голову… Человек всему может научиться. Лишь бы ты захотела, Полана, лишь бы глянула. Спросила хотя бы: «Как вот это делают в Америке?» Нет, не спросит! А когда не спрашивают — трудно говорить. Совестно что-нибудь делать только себе на радость; для себя — точно в игрушки играешь. А для другого — плюнешь на руки и пошло. Вот как оно бывает, Полана.
Слава богу, вон уж со звоном возвращается стадо, вечер настал. Сейчас придут наши коровушки, надо их привязать, напоить, погладить. Гафия кричит: «Штепан, батя, вечерять!» Штепан громко хлебает, Полана молчит, Гафия шепчется с дядей Штепаном. Ну, что с ними поделаешь? Покойной ночи всем.
Гафия в избе, Полана на чердаке, Штепан в конюшне.
Еще разок обойти двор и забраться в хлев спать. Руки под голову, и можно разговаривать вслух. Поговорить с самим собой о том, что бы еще затеять и как бы все могло быть. А коровы все понимают — повернут головы и глядят…
X
— Передай, Гафия, что я вернусь к вечеру.
Кусок хлеба с садом — и айда в горы! У Гордубала легко и немного грустно на душе, как у ребенка, который удрал от матери. Он глядит на деревню сверху. Что-то переменилось в ней? Но что же? Что? Прежде тут было Гордубалово поле. Правда, было, да говорят, одни каменья. Однако ж Пьоса убрал рожь, есть у него тут и картошка, и полоска льна. Смотри, как сошлось старое Пьосово поле с Гордубаловым. А повыше, где рябины, — оттуда вся деревня видна как на ладони. Как не подивиться божьей премудрости: Кривой называется деревня, и верно — свернулась, словно корова лежит. Крыша за крышей, все одинаковые, будто стадо овец. А вот та белая усадьба — Поланина. Будто чужая здесь, думает Юрай. Крыша новая, красная; так и спросил бы: кто это здесь поселился? Верно, из степи кто-нибудь, там у них дерева нет, привыкли крыть черепицей…
Равнина. Отсюда видна и равнина. Синяя, ровная, как море, ну, равнина — и все тут. Потому они и ездят быстро, что скучна им дорога. Шагаешь, шагаешь, и все словно на одном месте. Нет, не пошел бы я на равнину без дела. А здесь! Разве можно сравнить: на душе праздник; идешь куда глаза глядят — а вокруг знакомые все приметы. Вот сейчас до поворота через ручей, потом до той елки, через выгон, вверх, а оттуда прямо в лес. К полудню дойдешь до леса, — сплошной бук, стволы светло-серые, словно на них туман лег. Повсюду, как огоньки, цветут цикламены. А вон погляди, какой славный гриб! Лезет из сухих листьев, так и прет — белый, крепконогий. Знаешь что, гриб, оставайся ты тут целый, невредимый. Не нарву я даже кукушкиных слезок и колокольчиков, только букетик земляники наберу для Гафии, там, на опушке, где она слаще.
Гордубал останавливается, затаив дух: серна! На другой стороне склона стоит серна, светлая, чуть-чуть желтоватая, как прошлогодняя листва, стоит в папоротнике и прислушивается. Кто там: человек или пень? Я пень, я чурбан, просто темный сук. Только не убегай! Неужели и ты боишься меня, зверюга лесная? Нет, не боится. Щиплет листок за листком да поглядывает, словно коза. Потом блеет — бе-бе — и, топнув копытцами, мчится дальше.
Юрай вдруг чувствует себя счастливым, легко шагается ему в гору, ни о чем не хочется думать. Идет себе и идет, хорошо ему.
— А я видел серну, — скажет он вечером Гафии.
— Где?
— Да где же, как не в горах. В степи, Гафия, серн не бывает.
А вот и… никто не знает, что это такое: развалившийся старый сруб, — что за бревна, хоть колокольню строй! — зарос коровяком, «вороньим глазом», дикими лилиями, чемерицей, папоротником и геранькой. И впрямь диковинное место, словно заколдованное: лес тут на север глядит — лес черный, заросший мхом. Черна и топка здесь земля. Говорят, тут бродит нечистая сила. Грибы растут какие-то белесые, бесцветные, студенистые. И всегда здесь сумрачно и дико. Ни белки не слыхать, ни букашки, один черный лес кругом. Дети боятся ходить сюда, да и мужик войдет — перекрестится. Вот и опушка, — черника по колено, а лишайнику сколько! Колючие кустики ежевики хватают тебя за ноги. Эх, нелегко выпускает лес человека на полонину, надо через кустарник продираться, словно ты кабан. Вдруг — бац, словно выпихнули тебя из лесу, словно лес сам тебя вытолкнул, — и ты на полонине. Слава богу, наконец-то выбрался!
Широка ты, полонина, лишь кое-где поднимаются ели, большие, крепкие, как храм божий.
Хочется шапку снять и поздороваться вслух: «Здравствуйте». Трава гладкая, скользкая, короткая, ступать по ней мягко, как по ковру. Длинная открытая полонина лежит среди лесов. Раскинулось широко над нею небо, словно разлегся добрый молодец — грудь нараспашку, лежит себе да глядит в окна божьих теремов… Ох, как легко дышится!
Юрай Гордубал стал вдруг совсем маленьким, он как муравей бежит по широкой поляне. Куда ты, куда, муравеюшка? А туда, на гору, на самое темечко — пастись вместо с другими черными мурашками. Вон куда я спешу. Широка ты, широка, полонина.
Широка, о господи! Скажешь ты про те красные точки, что это стадо волов? Хорошо господу богу — глядит себе сверху и думает: вот это черное пятнышко — Гордубал, а вон то светлое — Полана. Посмотрим, сойдутся они или придется их подтолкнуть пальцем.
А тут, глядь, со склона что-то черное прямиком к Гордубалу мчится. Несется кувырком по косогору, прямо под ноги. Да кто ты такой? Ах ты черный песик! Что разоряешься, лаешь? Ну, иди, иди, разве похож я на вора? Подойди сюда, ты молодчина, пес. Иду повидать пастуха в горах. Вон уж и стадо слыхать.
— Гей! — кричит Гордубал пастуху.
Большеглазые волы спокойно поглядывают на Гордубала и продолжают пастись, помахивая хвостами. Пастух стоит неподвижно, как куст, и молча смотрит на пришельца.
— Гей! — кричит Юрай. — Это ты, Миша? Ну, слава богу.
Миша глядит и — ни слова.
— Не узнаешь? Я — Гордубал.
— А-а, Гордубал, — говорит Миша, не удивляясь. Чему удивляться?
— Я из Америки вернулся…
— Чего?
— Из Америки.
— А, из Америки.
— Чьих волов пасешь, Миша?
— Чего?
— Чьи волы, говорю?
— А, чьи волы! Из Кривой.
— Так, так, из Кривой. Хорошая животина. А ты как, Миша, здоров? Я пришел тебя повидать.
— Чего?
— Ну, повидать.
Миша — ни слова, только хлопает глазами. Отвыкаешь говорить здесь, в поднебесье. Гордубал ложится на траву, опершись о локоть, и жует стебелек. Здесь другой мир, здесь говорить не полагается, да и не надо. С апреля до сентября пасет стадо Миша, неделями души живой не видит.
— Скажи, Миша, был ты когда-нибудь там, внизу, в степи?
— Чего?
— В степи, говорю, был, Миша?
— А, в степи? Нет. Не бывал.
— А наверху? На Дурном бывал?
— Бывал.
— А за той горой?
— Нет. Не бывал.
— Вот видишь, а я в самой Америке был. Да что проку? Даже жену свою — и ту не понимаю.
— Там, — говорит Миша, — там не такие выгоны.
— Слушай, — спрашивает Юрай, как допытывался, бывало, еще мальчишкой, — что такое там было, где сруб в лесу?