Никто из собравшихся — в том числе и крестьяне — не ожидал, чтобы простой, обыкновенный, малограмотный мужик мог заговорить таким языком. Более господ удивились его земляки и знакомцы, никогда не слыхавшие, как говорит Лаврентий из Займища.
Все мужики обернулись к нему и удивленно смотрели на это — многим знакомое — большое умное лицо с крупными чертами и особенным глубоким, печальным взглядом.
Когда после него заговорили дворяне и стали отвлекать собрание в сторону и когда терялась в мелочах главная, основная мысль — опять вставал Лаврентий и возвращал к ней собрание. О председателе и членах президиума все забыли. Они, огорченно и растерянно, молча сидели, ненужные, за председательским столом. Было очевидно, что на самом-то деле председательствует Лаврентий.
Ему невольно подчинилось собрание, к нему адресовали свои речи дальнейшие ораторы, и за ним тотчас же пошли мужики.
Лаврентий говорил о земле.
Понятно, такой банкет и такое частное совещание ни к чему особенному не привели, но с них началась известность Лаврентия. Когда крестьянские депутаты возвратились домой, слава о нем пошла по всем восемнадцати волостям, откуда были собраны выборные.
На первом же волостном сходе в Кандалах по поводу поездки на банкет Лаврентий опять сказал большую речь, в результате которой сход постановил закрыть в Кандалах казенную винную лавку.
И тотчас же от акцизного чиновника последовал куда следует донос на крестьянина Лаврентия из Займища как на человека подозрительного и политически неблагонадежного.
Таковы были первые результаты мужицкого банкета, за которым последовали более крупные события.
VСсыльный писатель Клим Бушуев поселился вместе с Вуколом у Неулыбова. Дом этот был когда-то двухэтажным, но после давнишнего пожара остался только каменный низ, который кое-как покрыт был тесом, отчего принял жалкий, смешной и печальный вид.
Клим и Вукол, встретившиеся так неожиданно, занимали две комнаты, представлявшие парадную часть дома, обставленные старой мягкой мебелью — остатком былого богатства. Каменные стены, вместо обоев выкрашенные в темную краску, неумело выстроенные, выделяли мутную влагу, которая текла по ним тихими слезами: дом словно плакал о былом. Хозяева занимали комнату рядом со столовой.
Федор Неулыбов выглядел тридцатилетним человеком, с преждевременной сединой на висках коротко остриженной головы, с резкими складками горечи у рта и добродушно-одутловатым лицом с реденькой черной бородкой. Видно было по лицу его, что немало соленого хлебнул этот незадачливый человек за годы своих скитаний.
Ходил дома в серой блузе и высоких валенках. Двор дома был пустынен, ворота полураскрыты, из хлева выглядывала тощая деревенская коровенка. Больше никакого хозяйства у Неулыбова не было. Работы по агентству — почти никакой. Целыми днями изнывал Федор от безделья. Подвернувшиеся квартиранты оказались большим подспорьем в его жидком бюджете и, кроме того, невольно развлекали своего хозяина. Жил Федор Неулыбов на свете как бы нехотя, не ища в своей жизни какого-либо смысла. Жил мечтой о возрождении, о том времени, когда кончится аренда мельницы и сада в уплату долга, а настоящее с его тусклым бездельем и постоянным безденежьем вызывало в нем лишь скуку, тоску и озлобление.
Но это недовольство своим положением сближало его с вечно недовольным Челяком и было главной причиной его участия в борьбе кандалинцев со своими властями.
Клим и Вукол зажили, как два недавние студента.
Поездка Клима в Саратов не удалась: «опасный» писатель оказался переведенным на житье в Астрахань, куда он уже не поехал и, в течение нескольких лет пережив множество мытарств, вернулся в родной город. Захолустный городишко за это время превратился в крупный торговый центр благодаря открывшейся сибирской дороге. В городе выходила большая прогрессивная газета, где Клим быстро занял положение популярного фельетониста. Все было бы хорошо, если бы в наступившее банкетное время Клим не был арестован и выслан в Кандалы, село, избранное для временной высылки самим высылаемым.
Поселившись в Кандалах, он изредка посылал в газету корреспонденции и статьи о деревенской жизни.
Вукол с необыкновенной горячностью выполнял нелегкие обязанности земского врача не только в Кандалах, но и разъезжая по своему врачебному участку с неизменным своим возницей Степаном Романевым. Кроме того, он организовал в Народном доме драматическую труппу из местных крестьян.
По вечерам к ним приезжал Челяк. В маленькой столовой компания просиживала до полуночи в разговорах о сельских общественных делах. На эти собрания почти всегда являлся Степан Романев специально для чтения столичных газет, получаемых врачом и писателем. Семья Романевых, разросшаяся до двадцати человек, была исконная раскольничья. Все они, начиная с деда Лукьяна, были мужиками огромного роста. Взрослые сыновья Лукьяна, имевшие взрослых же детей, не уходили от отца, жили в большой въезжей избе, в задней ее половине, во всем подчиняясь деспотической воле отца, по старому, патриархальному обычаю воспитанные в строгой раскольничьей нравственности. Лишь внуков своих Лукьян отдавал в мирскую министерскую школу из-за льгот по воинской повинности.
Все в этой семье, как и сам Лукьян, были степенные, замкнутые, упрямые. По воскресеньям ходили в моленную; в остальные дни совершали моления всей семьей у себя дома, в избе, причем становились на колени перед большим киотом, полным старых потемневших икон и пели в унисон печальные, однообразные стихи. Впереди всех стоял на коленях дед Лукьян со своим иконописным суровым лицом и большой бородой, еще не совсем поседевшей. Патриарх широко осенял себя двуперстным крестом и клал земные поклоны, касаясь лысым лбом маленькой шелковой подушечки, засаленной от долгого употребления.
Казалось бы, в такую старозаветную семью никак не могли проникать новые идеи «сознательных», тем не менее самый младший и любимый из внуков Лукьяна, Степан, давно уже не участвовал в молениях и даже не ходил в моленную, а самая младшая внучка, Паша, была выдана в православную семью за Лаврентия.
Кроме мирских газет, Степан получал также и раскольничью литературу из скитов, но не старинные религиозные книги, а новые, написанные литературным языком, хотя и славянским шрифтом.
Отступничество Степана как от моленной, так и от православной церкви очень удручало Лукьяна, но властный дед уже не мог сломить молодого парня: Лукьян почти примирился с вольнодумством внука и только не терпел мирских книг в своем доме. Степан прятал от деда свои газеты и книги, читать их приходил по вечерам к Неулыбовым.
В то время как врач, писатель и Челяк вели свои разговоры за чаем, Степан, разостлав на соседнем столе или подоконнике газету, лежал на ней всей грудью и, водя пальцем под строкой, углублялся в чтение. Иногда он забывался и неожиданно вскрикивал:
— В Киеве рабочие бастуют!
Или:
— А студенты-то? Опять!
Но тотчас же конфузился и умолкал, еще крепче и обстоятельнее налегая грудью на газету.
Иногда вся компания вместе с Неулыбовым отправлялась вечером в гости к Челяку. Отвозил их на резвой «башкирке» Степан и, удалившись в кухню, продолжал чтение там, ожидая своих седоков.
Челяк передние комнаты сдавал учительницам, а сам, как и Неулыбов, довольствовался маленькой столовой и обширной кухней с русской печью.
Гостей встречала дородная, все еще красивая жена Челяка, выше его ростом, белотелая, с приветливыми веселыми глазами, обычно скромно опущенными; говорила она мало, но всегда остроумно, и даже в молчании ее чувствовался притаившийся бес, дремлющая сила. Известно было, что кряжистый Челяк постоянно вел с ней упорную борьбу за свою независимость и на этом равновесии двух сил покоилось их семейное счастье.
Она тоже вздыхала о былом богатстве, кратко мелькнувшем в ее жизни, сочувствовала борьбе мужа с властями не без радужных надежд: ей хотелось быть старшинихой.
— Теперь уж мы с вами — окончательно! — смело сказала она писателю, — куда конь с копытом, туда и рак с клешней!
Занавески в маленькой комнате плотно задвигались, с потолка ярко светила большая лампа с жестяным абажуром, стол, накрытый клетчатой скатертью, ставили посредине комнаты. Хозяйка приносила большой медный клокочущий самовар, выставляла варенья и соленья, а Челяк озабоченно исчезал в сени и являлся оттуда с ведерной бутылью настойки темновишневого цвета, наполнял изрядный графинчик и опять бережно уносил солидную бутыль во тьму чулана, проделывая все это с какой-то особенной торжественностью. Настойку, изобретенную им самим, он называл «путаницей» за смесь всяких пряностей, на которых она настаивалась и за те последствия, которые она ему причиняла, выпитая в большом количестве.