— Нет, ты правда совсем сумасшедший!.. — растерянно отвечает он и смотрит на Павлика злыми глазами. — Это же совсем другое дело — мужчины болеют там от мужчин.
— То есть как от мужчин? — Павел снова начинает бледнеть в неотвратном предчувствии услышать новую гадость.
— А так что мужчины приходят туда больные и передают болезнь женщинам.
— Значит, вместе с деньгами передают и болезнь?
— Слушай, если ты будешь так спрашивать, я уйду.
— Не кричи ты, не кричи! — взволнованным шепотом просит Павел. — Ты не сердись, я же понять хочу все. Мужчина с любовью передает женщине и болезнь?
— Разумеется, плохой мужчина! Самый плохой мужчина!
— И что же, его сажают за это в тюрьму?
— Никак не сажают: убежал он, как его поймать!
— Как поймать, ведь ловят же того, который на базаре булку украл. Я сам видел, как мальчишку били… А этого не бьют? И этих женщин никто не защищает? — Павлику становится уже весело спрашивать. Злое, радостное возбуждение теснит его грудь. Хочется смеяться, смеяться тихо, потереть руки, поцарапать щеки, сказать: «Ага, ага!» — и смеяться вкрадчиво: «Вот так порядки люди устроили! За булку бьют, за женщину — ничего!»
— Не у одних у нас, так во всем мире! — угрюмо бормочет Умитбаев, как бы извиняясь.
— Даже и во всем мире? Хорош, значит, и мир!
— Насколько можно, мужчин все-таки охраняют. Доктора к женщинам ходят, смотрят, кто здоровые.
— Как, и доктора ходят? — Опять хочется смеяться Павлику- но обидится Умитбаев и уйдет, а это в самом деле стало очень интересным. — . Чего же охранять, когда больные они?
— Не их охранять, а тех, кто придет.
— Значит, мужчин охранять?
— Мужчин.
— А женщин от мужчин не охраняют?
— Женщин — нет.
— Значит, так выходит, — Павлик схватывает Умитбаева и насильно сажает рядом с собой, — так выходит, что люди не только не запрещают больным мужчинам ходить туда, а еще с доктором заботятся, чтобы они не заболели? А если больной придет и заразит женщину, за это не бьют, и в тюрьму не сажают? Этому ничего? Вот это здорово! — Снова он схватывает виски похолодевшими пальцами и снова шепчет вздрагивающими губами: — Вот жизнь! — В растерянности он идет в комнату для занятий и, подавленный, садится на свою парту. Рядом с ним садится и недоумевающий Умитбаев.
Гаснет в окнах весеннее небо. Черные уродливые тени ширятся и как гады ползают по каменным стенам. Жалобно и жалко стихает в сумраке недоумевающий голос.
— Жизнь! Люди! — шепчет Павлик и зябко ежится. — Неужели жизнь всегда будет такой? Неужели никто не придет и не выжжет в этой черной жизни ее подлое лицемерие и жестокость? Не разломает ее до основания и не построит на обломках новую, светлую и чистую, человеческую жизнь?
10
Внезапный топот ног за их спинами обрывает беседу Павлика с Умитбаевым. Сквозь внутренние, выходящие в пансионский коридор окна «занимательной» комнаты видно, как тревожно пробегают по коридору взрослые гимназисты. Поспешно прошел с озабоченным лицом и Тараканов, а вот в «занимательную» вбегает Рыкин и, крикнув: «Трюмер пришел — сундуки будут обыскивать!» — нырнул в дверь и понесся в уборную, пряча за пазуху пачку табаку.
Трюмер был вновь назначенный в гимназию инспектор, которого сразу невзлюбили и гимназисты, и пансионеры.
Был он родом не то чех, не то серб, и когда впервые появился в гимназии — сухой, словно костяной, прямой и тощий, как пика, с морщинистым и обсохшим на скулах язвительно улыбающимся лицом, на котором горели пронзающие глаза, — гимназисты сразу почуяли, что пришла гроза. Когда же он впервые заговорил перед учениками в актовом зале — заговорил скрипучим, словно лающим голосом, — всем стало ясно, что он будет пострашнее самого директора. Тот был надутый, молчаливый, пугал синими очками, но все же хоть изредка улыбался; глаза же Трюмера словно никогда не смягчались: они пронизывали как шильца и сверлили как буравчики.
В первый же день своего появления в пансионе новый инспектор велел собрать всех в столовой и своим скрипящим голосом объявил, что он призван внести в пансионскую жизнь порядок и строгость.
— Только строгим порядком, — говорил он, жуя отвисающей челюстью, и тихо-вкрадчиво ежеминутно покашливал, вонзая в передних глаза, — создается жизнь, полезная Отечеству. Порядочным и взыскательным к себе, ревнивым к благу Родины должен быть гражданин.
И уже первые его распоряжения по пансиону дали почувствовать воспитанникам его суровую руку: в отпускные праздничные билеты было внесено требование подписи родственников о явке к ним гимназиста, а для посещения церковных всенощных и обеден был заведен особый журнал, в котором дежурный по церкви фиксировал за каждым усердным христианином явку его на моление пометкой «б» — «был». Не являющиеся на службы вызывались по понедельникам к инспектору для внушений. Третьим нововведением Трюмера были обыски сундучков пансионеров на предмет выемки подозрительных сочинений, табаку и вина.
11
— А ведь я только вчера положил в сундук дорогие папиросы, — с досадой и испугом говорит Умитбаев и поднимается, шаря в карманах ключи. — Надо скорей от фискала припрятать — пойдем в швейцарскую?
А Павлик все еще сидит как в тумане, захваченный тяжелыми настроениями тревожной беседы.
— Что? Что? — спрашивает он.
— Говорю тебе: собака-инспектор пришел, будут сундуки смотреть, табак и книги искать!
Горькая ироническая улыбка всплывает на губы Павлика. «Вот по таким домам не ищут, а по сундукам шарят».
— Скорей, скорей! — озабоченно шепчет Умитбаев. — Может быть, «сыч» уже у воспитателя.
Торопливо направляется он в швейцарскую, где хранятся сундучки пансионеров, а за ним вслед идет Павлик и думает: «Да вот еще — нашли заботу: обыскивать сундуки».
— И наверное, это наш эконом-дьявол доносит, — на ходу бормочет Умитбаев. — Собака-дьякон: казенные деньги ворует, а фискалит на нас.
В раздевалке их встречает швейцар Терентьич. Утиное лицо его светится хитренькой улыбкой: не то сочувствует он пансионерам, не то начальству.
— Извините, господа, швейцарская заперта, — заявляет он Умитбаеву и другим, сбежавшимся на тревогу. — Уже прибыли господин инспектор, сейчас будет дозор.
— Не дозор, а позор, Трезор! — укоризненно исправляет его Поломьянцев.
Огромный, тучный, с лицом как тарелка и с руками как грабли, он никого не боится и позволяет себе порою бесцеремонно шутить даже с начальством.
Однако смех тут же замирает: появляется дежурный воспитатель, нарядный франт Веренухин и, расчесывая на ходу черные бачки, облизывая красные, как малина, губы, ритмически вклинивается в толпу.
— Разойдитесь, господа, по «занимательным»: будем каждого поименно вызывать!
И, должно быть, потому, что гнездились еще в голове злые и страшные отзвуки тайной беседы, делается ненавистным сейчас Павлу этот красивый и элегантный танцор-воспитатель с его пробором, духами, красными губами, ослепительной манишкой и перстнями на руках.
— Пойдем, Умитбаев, — взяв друга под руку, говорит он, непривычно дерзко оглядывая воспитателя. — Нас будут вызывать «поименно», ты слышал?
И как бы в подтверждение вызовов в дверях швейцарской появляется каменная фигура инспектора. Его сухое, точно кипарисовое лицо бесстрастно, узкие губы поджаты; под свисающими мешками подбородка несменяемый крест; в глазах — торжество исполнения долга.
— Отоприте швейцарскую! — приказывает он жестяным голосом.
Звенит замок, комната швейцара раскрывается, инспектор и Варенухин входят в нее.
— Какая мерзость! — угнетенно шепчет Павлик.
Оба друга возвращаются в свою «старшую занимательную» и садятся на парту в ожидании вызова. В «занимательной» уже людно. Как бараны, согнанные в закут для стрижки, сбились в кучу подле параллельных брусьев подлежащие дозору гимназисты.
— Безоб'газие! Безоб'газие! — говорит картавя длинный фон Ридвиц, остзейский барон. — Можно понять всякое направление, но нельзя честному человеку одоб'г'ять сыск!
Негодующе он пожимает плечами, а правая рука уже держит перед собой зеркальце, в котором ленивый глаз рассматривает свой изысканный пробор.
— Заяви протест, барон, непременно заяви своему батюшке — вице-губернатору! — язвительно замечает ему тучный Поломьянцев, раскачиваясь на гимнастических брусьях. — Я тоже хотел было раскрыть свой сундучок, чтоб дербалызнуть бальзамчика, а Терентьич говорит: «Заперто — ни-ни, — никому ни бон-бон!»
— Как же ты теперь будешь? — спрашивает Тараканов. — Ведь инспек-тор увидит.
— Ни-ни, ни бум-бум! — Бурые брови Поломьянцева поднимаются как две мыши, придавая его пухлому женоподобному лицу торжествующее выражение. — Ведь бальзамчик-то у меня в бутылочке, а на бутылке аптечная надпись: «Беленое масло с хлороформом» для втирания внутрь!