Теперь лицо Карабанова исполнено почтения, самым неподдельным восторгом.
— Так точно, ваше превосходительство! — отвечает он на какой-то вопрос сановника.
Стараясь быть в сфере глаз высшего начальства, пробирается к своим музыкантам и капельмейстер Цезарь, прожевывая бутерброд.
Вокруг музыкантов уже собралась толпа. Не только учителя, не только учащиеся, но и все гости и служащие вышли на площадку.
— Рьюсский нарьедный гимн! — приказывает попечитель округа.
Все снимают фуражки.
— Гэсь-по-да… хорь-ом!
Все затягивают хором. Правда, торжественность момента несколько омрачается нестройным ревом подвыпивших, но главное — патриотизм, главное — горячность!
— А тепьерь… танцы…
Мигом очищают классные наставники площадку для танцев.
— Рьюсскую… Ка-заччьёк!
Воспитанники мнутся, преподаватели «внушают». Наконец выходит мальчик лет четырнадцати. Одобренный мальчик!
Гремит музыка. Мальчик танцует «казачка».
— Я довв-елен… довв-елен… — качается сивая борода.
Подается коляска.
— Здра-жела-ваш-пр-ство!
Коляска уносится прочь.
Вечереет. Стихает палящая жара. Старшие гимназисты бродят особыми кучками и таинственно шепчутся. Вот проходит инспектор Чайкин. С криком и ревом набрасывается толпа на старика. Лицо Чайкина дергается от гнева и страха.
— Качать! Качать! — ревут восьмиклассники.
Мгновенно вся площадь покрывается гимназистами.
— Назад! Стойте… или… я…
Инспектор недоговаривает. Лысая тщедушная фигурка взлетает на воздух вверх бородой. Вот на заходящем солнце сверкнула лысина. Сморщенное охающее лицо мелькнуло и исчезло. Взметнулись фалды. Кончили. Чайкин бранится. Но виновных не сыскать: горячность, любовь к начальству и Родине.
Поправляя разорванное платье, прихрамывая и ворча, спешит инспектор к учительской даче. Он, конечно, нелюбим, и в процедуре «качания» были ощутимы неприятности. Его брали «на сжатые кулаки».
Завидев «начало», прячутся учителя. Раз в год, только раз в год, первого мая, покорные питомцы «системы» делаются непокорными. Инспектор, директор — все равно. Вот вскинули на воздух нелюбимого классика. Вскинули высоко и — разбежались. И печальное и отвратительное зрелище.
Вот, отмахиваясь зонтиком, бежит от подвыпивших гимназистов «сам». Чтобы не уронить своего достоинства, он старается выступать солидно и выбрасывает ногами круто, как призовой рысак. Но у самой дачи он вдруг оробел и побежал.
Поймали. Грузно вскинулось тело директора. Нет сомнения, что упадет он «на кулаки». Вот он повернулся в воздухе и летит на поднятые руки выпуклым животом.
А вот, прихрамывая, бредут два гренадера: историк и физик. На спинах вицмундиры разорваны в клочья, на лицах ссадины.
Поздно вечером расходятся гимназисты. Уже нет на обратном пути блестящей военной выправки, да и самые трубы дудят беспорядочно и вразброд. «Подмокли» трубачи.
9
— Теперь я желаю знать все, и ты мне рассказывай! — строго говорит Павел Умитбаеву вечером и настойчиво держит его за рукав, заглядывая в глаза. Лицо его бледно и холодно. Умитбаев пытается отшутиться.
— Не понимаю, отчего ты так волнуешься, — говорит он. — Вина ты не пил, никуда не шлялся, не делал ничего, что делает Тараканов… Из-за чего же кричать?
— Я не кричу, я говорю тебе тихо, как другу, и ты мне отвечай: как и от чего заболел Тараканов и зачем он ходил в тот подвал к тем женщинам?
Лицо Умитбаева буреет, точно покрывается бронзой. Несколько секунд он недоверчиво смотрит Павлу в глаза и потом спрашивает:
— Но неужели же ты и в самом деле ничего не знаешь? Ведь тебе же шестнадцать лет.
— Да, мне шестнадцать лет, и я ничего не знаю, — глухо подтверждает Павлик и все не выпускает его из рук. — Но я хочу знать все это, а ты должен мне объяснить.
— Да тут, собственно, и объяснять нечего — дело очень простое…
Павел видит, что Умитбаев пытается увернуться, и прибегает к последней угрозе.
— Ты не друг мне, Умитбаев, и я тебя больше не знаю, если ты мне не расскажешь всего!
Они сидят на подоконнике в пустынном уголке коридора. Все разбрелись готовить уроки, и вокруг тишина.
— Говори.
— Ты надавал мне так много вопросов… — Умитбаев смущенно водит пальцем по стеклу. Смуглые щеки его буреют, глаза опущены вниз. — Зачем ходит в тот дом Тараканов? Это очень просто. Затем, что он вырос, а ходят туда все взрослые, которые не женаты… Да и женатые ходят… даже учителя! — добавляет он тише, но Павел останавливает его небыстрым, холодным, обдуманным замечанием:
— И это, по-твоему, очень просто?
— Ну да, конечно… — уже спокойно отвечает Умитбаев. Он теперь тих и ровен, исполнен здоровой житейской бездумности, и речь его катится мерно, лениво, обыденно. — Потому люди и женятся, что им нужны женщины. Ведь слыхал же ты хоть немного об этом?
— Дальше.
— А которые не женятся, те ходят к женщинам, которые не замужем. И платят им за то, что ходят… Понимаешь?
— Понимаю. И женщины, значит, продают себя? — острым вздрагивающим голосом спрашивает Павел. — Почему же это?
— Потому что бедные, потому и продают.
— Значит, мужчины платят женщинам, и это называется любовью?
— Если хочешь, — да.
— Хороша же, однако, эта жизнь, Умитбаев.
— Хороша — не хороша, а ее не переделаешь.
— Нет, ее надо переделать! — вдруг глухо вскрикивает Павлик и поднимается, сжав кулаки. — Ее во что бы то ни стало надо переделать, Умитбаев. — Глаза Павла блестят гневом и отвращением. — Во что бы то ни стало все переделать, до основания!
На губах Умитбаева появляется ироническая усмешка.
— Пытались, брат Павел, да зубы обломали: по тюрьмам сидят.
— Так за это еще сажают по тюрьмам?
— А ты как бы думал? И даже очень просто…
В растерянности Павлик вновь садится на подоконник и несколько секунд не знает, что отвечать.
— Ну, знаешь ли, Умитбаев, — голос его от изумленности и негодования делается осипшим. — Уж это… Уж это просто сказать, значит, люди… — Он долго не знает, как определить свою мысль, и заключает глухо и оскорбленно: — Просто — скоты!
— А ты как бы думал? — повторяет со смехом Умитбаев.
— И это они называют любовью! — растерянно шепчет Павел, стиснув себе виски похолодевшими пальцами. — И ты тоже называешь это любовью, Умитбаев? Ходить по таким домам?
— Ну, понятно, это и есть любовь, только не такая, как к барышням. Которые любят барышень, они сначала ухаживают, а потом…
— Подожди, — холодно остерегает Павел. — Я не о том. Отвечай мне: и все эти дома настроили себе мужчины?
— Конечно, мужчины. Ты чудак.
— Не понимаю… — Павлик бледен, поперек его лба морщина, лицо в сумраке комнаты кажется серым. Так устал он от этого жуткого разговора, от этой злой жизни, так болит голова, и так жалобно разносится его тонкий вздрагивающий шепот: — Странно! По-моему, тогда и женщины должны устроить себе такие же дома.
— Ну, уж это не позволяется! — вскрикивает Умитбаев.
На голове его вдруг ощетинились волосы, глаза сверкнули, неизвестно, с чего он рассердился, стукнул по стене кулаком.
— Это не позволяется, это будет безобразие, тогда и жениться нельзя.
— Почему же мужчине можно жениться после таких женщин, а женщине нельзя?
— Потому… потому… Ты сумасшедший! — Умитбаев совсем взбеленился, вращает пустыми от бешенства глазами. — Потому что ты глупость болтаешь, вот почему! Потому, что я не хочу позволить этого женщине, я уважать ее не буду, вот почему!
— А тебя она уважает за это?
— Говорить с тобой не стоит: ты глупый, ты ничего не понимаешь!
— Ты напрасно сердишься, — холодно останавливает его Павлик и презрительно улыбается. — Я говорю не про тебя: ты туда не ходишь, из-за чего же ты рассердился?
— Потому что ты про женщину говоришь, вот почему.
— А, так ты за нее заступаешься?
— Не заступаюсь, а не хочу позволять этого женщине, вот и все!
Новая острая мысль пронзает сердце Павлика.
— Постой, — трепетной рукой он берет Умитбаева за плечо. — Ты сказал, в тот дом ходят и женатые. А эти почему?
— Ну, знаешь, с тобой долго разговаривать. — Умитбаев поднимается. — Я есть хочу.
— Нет, подожди, ты успеешь поесть, — возражает Павлик и все держат его за плечо. — Ты сначала сказал: ходят туда, которые выросли и неженатые, а женатые-то зачем?
— Ну, эти затем, что жен разлюбили.
— А, жен разлюбили!
— Ну, а если и не разлюбили, то так просто… от скуки, для развлечения…
— А, «для развлечения»! Зачем же бывает, что мужчины болеют?
Несколько мгновений Умитбаев сидит перед Павликом с раскрытым ртом.
— Нет, ты правда совсем сумасшедший!.. — растерянно отвечает он и смотрит на Павлика злыми глазами. — Это же совсем другое дело — мужчины болеют там от мужчин.