Павел знает: если прокрасться с осторожностью к террасе пустопорожней дачи, можно увидеть все…
Накрыт белоснежной скатертью стол, три пары служителей устанавливают на нем длинные ряды бутылок с разнообразными этикетками и всевозможные закуски.
Появляются учителя — не те усталые, хмурые, ставящие единицы — с ними нарядные дамы, юные девушки… Сразу завязывается оживленный разговор. Даже властный и строгий директор оставил на сегодня свои чины и величие. Он любезный хозяин, он приглашает откушать и выпить и заботится лишь о том, чтобы на окнах были спущены занавеси от соблазна «малых сил».
Но нет соблазна, как нет и зависти в сердцах гимназистов. Каждый празднует как умеет, веселится как может. Если у учителей изысканная гастрономия, то для учащихся предприимчивые лавочники уже навезли свои нехитрые угощения. Карамель, пряники, папиросы и «мороженое-поношэ». Но отойти немного подальше — к березняку — отыщется и пиво; несколько шагов к речке — водка. И сторожа расставлены: на случай чего— «пьется чай». Вот и самовар, на нем чайник, вот булки, — да, все «по чину».
7
Вдали от «воспитательской» дачи, на круче обрыва, в бездну которого молчаливо и стремительно-неподвижно бегут вниз кустарники и травы, сидит Павел Ленев.
Сидит и думает. Здесь далеко от всех, здесь тихо, слабо доносятся с дачи учительские голоса, а лес нерушимо молчит. Да, здесь спокойно, бездумно дремлет вокруг своя таинственная и особая лесная жизнь.
Столетние осокори и ветлы остановились на краю обрыва, как сторожевые исполины солдаты. Вокруг них, оседелых в веках, кудрявится молодое и новое; точно дети, просящие хлеба, протягивает молодая поросль свои ветви к исполинам. Но руки тех высоки, руки неподвижны — и в тщетном молении замерли младшие.
Дороги вниз нет. Пахнет хвоей» прелью. Еще не вытопило солнце первовесеннюю сырость. Точно дымятся снизу, в седой мгле, эти кусты черемухи, вяза, куриной слепоты. А над всем этим омраченным — небо, голубое, осиянное, равнодушное, низвергающее на все молчание и сон. Дремлют под солнцем осокори, дремлют ветлы, слушая тишину, дремлет Павел. «Если бы забыть все, все, что тревожит! Если бы вечно так!»
Там, за дачами, жизнь. Шумящая, крикливая, беззаботно-грубая; здесь тихо, мудро и дремотно. Когда дремлешь, мысли не колют. Сердце бьется ровно и устало, мозг точно опутан паутиной. Если бы провести в этой дреме всю жизнь… Как бы сделать так, чтобы совсем не мучиться над чужими делами, совсем не заботиться о других и думать только о себе!..
Тихое равнодушное ворчанье издает земля. Или гудят это бездумные соки ее? Так бы и жить бездумно, слепо и тихо, как живут травы, деревья, кусты. Ведь вот ползает же бездумно меж былинок голубая стрекоза? Распластав прозрачные крылья, она пучит на Павла свои зеленые равнодушные глаза. Вот и кузнец длинноногий подскочил на своих костылях к пальцу спящего: «Эка, заснул! А еще философ!» — презрительно застрекотал и отковылял под лопух. Но разве Павел в самом деле заснул?
Улыбается через сладкое марево дремоты: так смешон ему этот пучеглазый кузнец, надувшийся, распустивший за спиною пеструю накидку. Вот живет лупоглазый, стрекочет, прыгает и не думает ни о чем. Хлопнуть по нему ладонью — и все. И тоже родился и накидочку пеструю носит, и пищу переваривает, а зачем? Только затем, чтобы по нему ладонью хлопнули или чтоб курица съела?
И так приятно приспустить веки и, сощурив глаза, оставить меж век крохотную щелку. Сейчас же от глаз тянутся вверх разноцветные лучики: красные, синие и лиловые солнечные стрелы исходят от глаз, и в этом тумане все двоится, троится и увеличивается в размерах.
Вот был маленький кузнец и около него веяла крыльями стрекозинка, а вот и кузнец и стрекоза начинают пухнуть, увеличиваются в размерах… Вот стали они уже человеческого роста и проходят мимо, о чем-то жужжа, сплетаясь руками.
Дивится Павлик чудесам, а вместо стрекозы перед ним невдалеке девушка в сиреневом платье, в тканной из золота шляпке, а подле нее — военный при сабл|г, в новеньком мундире. Не видят они Павла, он в густой траве за кустом, а Павлику все приметно. Видит он даже то, что обнялись и целуются они.
— Я люблю вас больше жизни, Антонина Васильевна! — говорит военный.
Усилием воли заставляет себя Павел остаться неподвижным. Ведь перед ним за кустом учитель гимназии Карабанов и с ним вовсе не девушка, а чужая жена, жена учителя географии Колумба. Не лихорадит ли его? Не жар ли? Не бредит ли?
Беззвучно приподнимается Павлик, в прикрытии куста, на руках и, упершись в бугорок, слушает, поводя изумленными глазами.
— Я не могу выносить долее, чтобы вы принадлежали мужу: я убью и вас и его! — взволнованно шепчет штабс-капитан.
«Вот оно что: он хочет убить!»
Но не удивляется и не пугается жестоким словам Павел. Только что перед ним скакали кузнец и стрекозинка, а вот на месте их сели мужчина и женщина и целуются и грезят.
«Любить — и убить!» Неужели это так рядом на земле бывает? Неужели среди людей это водится так?
Таким странным и смешным кажется Павлику все это, что он не может сдержаться и, судорожно двинувшись, вдруг начинает смеяться — тихонечко, притаенно, поматывая головой:
— Хи-хи-хи!
— Что это? Кто здесь? — громко спрашивает Карабанов и поднимается на ноги с вытаращенными как у кузнеца глазами, — Что это значит, что ты здесь, Ленев? Подсматриваешь? — нахмурившись, штабс-капитан подходит к Павлику, отводя в сторону потемневшие глаза. Правда, сейчас же он добавляет более вежливым тоном: — Почему вы не вместе с товарищами на празднике?
Несколько секунд Павел смотрит ему в лицо, в то же время видя, как смущенно и быстро уходит прочь жена географа.
— Ничего, это я так… Я ничего не слышал, — жалобно и угрюмо говорит Павел и отходит.
Отдалившись на несколько шагов, он оборачивается.
— Я не видел ничего, вы не беспокойтесь! — добавляет он из жалости к женщине и вдруг, чем-то напуганный до последней степени, зажав фуражку под мышкой, бежит прочь что есть сил.
8
Громовой окрик разносится среди празднующих по всему зеленому полю:
— Едет попечитель!
Трещат барабаны, ревут трубы. Быстро сбегаются со всех сторон гимназисты. Строятся шеренги. Собираются и заалевшие преподаватели. Капельмейстер Цезарь волнуется и ищет потерянную шпагу.
В облаках серой пыли несется коляска. Как флаг веет сивая грозная борода.
— Стройся!.. — взбудораженным голосом кричит Карабанов.
Строй готов. Еле стоят возле шеренг наспиртовавшиеся взводные.
У иных намочены головы, иные «посвежее», сделали себе, с позволения сказать, «Фридрих-хераус». Все «чисто», как оно и требуется.
Из подкатившейся коляски сначала высаживается супруга попечителя, затем и он сам, и его дочка с хрустальными глазами. Прямо и грозно идет по фронту сухой старый сивобородый человек с орлиным носом, увешанный орденами, в белых камергерских штанах.
— Здравствуйте, гэсь-пода!
— Здра-жела-ваш-пр-ство! — совсем по-военному гаркают гимназисты.
Теперь они «дефилируют» перед лицом высшего начальства. Гремит музыка. Раз-два! Молодцами проходят гражданские гимназисты.
— Молодцы, гэсь-пода!
И как бы в награду за «отменное достояние» появляются корзины с маленькими, плюгавыми, кислыми казенными яблоками.
— Урра!.. — разносится по полю. Уже на глазах «высшего командования» происходит разгромление корзин. Около яблок — живая человеческая каша. Серая масса кишит подле опрокинутых ящиков; слышны крики, писк, вопли. Служители отошли: дай бог унести ноги. Шумно… но — это маленький либерализм!.. Если хотите, он даже хорош, этот маленький либерализм!..
— Я довв-олен… — тускло блестят холодные надменные глаза.
С растопыренными руками, словно сберегая драгоценный сосуд, идет вокруг попечителя «свита». Позади дочери — влюбленная фаланга учителей. Двери таинственной дачи закрываются наглухо.
Гимназисты свободны; старшие идут опять — кто в лесок, кто на речку. Тихонько, стараясь не показываться на глаза Карабанову, проходит Павел, прячась за спины товарищей, к преподавательской даче. Он видел, как вслед за попечителем туда вошли, среди учителей и дам, и штабс-капитан и жена географа. Штабс-капитан выглядит потрясенным. От прибытия ли высшего начальства, от других ли причин, никому, кроме Павлика, не ведомых?
«Как будет он говорить с ней? Как будет говорить с мужем ее?» — неотвязно стоит в мозгу Павла.
И снова рожок, и снова сигнал.
Спотыкаясь, бежит на цыпочках дряхлый преподаватель. Без шапки. Тощая вспотевшая шея. Жалко семенят ноги.
— Его превосходительство изволил…
Дальше ничего нельзя разобрать.
— Музыка! Музыка! — кричит штабс-капитан, одергивая мундир и спеша к выступающему в пестрой цепи дам попечителю.