Иногда Сережа выкладывал на большой стол к окну папку с рисунками Алексея Максимыча. Старик начинал их просматривать, вспоминал о чем-то, но на лице появлялась вскоре равнодушная усталость; он снова укладывать рисунки и закрывал папку, как бы говоря самому себе: «к чему все это?»
Заметная перемена его духа к лучшему произошла после того только, как Сережа, решившись, наконец, показать ему свою программу, привез ее на дон. Алексей Максимыч в первый раз оживился и напомнил в тот день прежнего дедушку.
И всем в этот день как будто стало веселее.
Постройка церкви, между тем, приближалась к концу.
– Слава Богу! говорил граф, улыбаясь своей приятной улыбкой всякий раз, как Иван Иваныч докладывал ему о новых успехах работы.
– Слава Богу, ваше сиятельство, повторял за ним Иван Иваныч, с выражением благочестия во взгляде.
– Зиновьев – прекрасный человек, но с ним мы бы никогда не кончили, говорил граф.
– Никогда бы не кончили! утверждал с убеждением Иван Иваныч.
Граф никогда больше не расспрашивал о старом архитекторе; он искренно сожалел о нем в первое время и даже вздохнул, когда Воскресенский, в разговоре о нем, молча, но выразительно пошевелил влажными своими пальцами по лбу, показывая, что тут как будто у старика что-то было не совсем в порядке; узнав от того же Воскресенского, что Зиновьев теперь, кажется, поправился и считает себя вполне вознагражденным за труды тем, что представлен к знаку отличия, граф окончательно успокоился и перестал о нем расспрашивать. И где же, в самом деле, было ему думать о Зиновьеве, когда поневоле всякий вечер приходилось забывать множество лиц, являвшихся с просьбами в течение дня; когда едва было возможно придти в себя, среди многочисленных и разнообразных вопросов, ежедневно предлагаемых на обсуждение в различных комиссиях и заседаниях?
Хорошо еще, что у графа была сестра, одаренная большой энергией. Она неожиданно являлась в кабинет, усаживалась против брата и не говорила ему, как делала большая часть родственников: «Mon cousin или cher Pierre, вы решительно себя убиваете!» – что, мимоходом сказать, доставляло всегда графу большое удовольствие, – но прямо отрезывала: «Довольно! Assez, mon frére!» – и как только брат начинал возражать, прибавляла: «Россия не погибнет, если ты оставишь ее на несколько часов в покое!», после чего насильственно увозила его куда-нибудь за город, предупредив заранее, что приедет сегодня с графом обедать.
К многочисленным заботам графа прибавились с некоторых пор семейные неприятности. Его снова начинал беспокоить сын. На пути в южную Францию, куда отправили молодого человека для ознакомления с отраслью, обещавшей в будущем столь важные последствия для Кавказского края, молодой человек застрял в Париже. С тех пор, как он оставил Петербург, – назад тому два месяца, – отец и тетка не получали никаких известий; знали только, что он в Париже.
Граф и графиня обратились тогда к родственнице, княгине Завадской, жившей большую часть года в столице Франции, прося ее отыскать молодого графа и дать о нем какое-нибудь сведение. Княгиня, никогда прежде не писавшая петербургским родственникам, пожелала как бы за один раз исправить свою ошибку; ответ ее, на многих страницах, мог бы быть короче, если принять во внимание впечатление, сделанное им на графиню и особенно на графа.
Прежде всего, княгиня жаловалась, что Флу-Флу[11] ни разу к ней не показался, «не плюнул даже». Дальнейшие строки уведомляли родителей, что Флу-Флу каждый день встречают проезжающим в коляске по Елисейским полям с знаменитой Berthe la Blonde, едва ли не опаснейшей из парижских актрис-кокоток. Она, говорят, совсем им завладела; он был с ней неразлучен и всюду являлся; утром – на скачках, перед обедом – в tir aux pigeons, вечером – в театре, и всегда на видных местах; в последние дни он окончательно себя компрометировал, войдя с ней под руку на благотворительный концерт, куда допускались только дамы известного круга…
– Мальчик этот истинно послан мне в наказание! За что только, не знаю! воскликнул граф, опрокидываясь на спинку кресел.
– Я полагаю, вздыхать и охать теперь напрасно: ни к чему не послужит, – произнесла графиня, сдвигая брови.
– Что делать, право, не знаю!.. Знаю только, что он всех нас разорит и сам погибнет! Прямо идет к этому… Боже мой, Боже мой, за что мне все это?!..
Графиня поднялась на ноги, несколько раз прошлась по кабинету и тут же решила немедленно ехать за племянником. Она посмотрит, какая там такая Berthe la Blonde могла окрутить племянника настолько, чтобы заставить его забыть отца, тетку, приличия и, наконец, заставить делать долги! Посмотрит она, как Флу-Флу, – эта тряпица, а не человек, – не послушает ее, когда она обрежет ему все ресурсы и принудит его возвратиться домой!
Отъезд графини весьма обрадовал Ивана Иваныча. Он думал и так, и этак, и решительно не знал, как выпутаться в глазах графа, которому внушил поездку сына за границу. Граф нисколько на него не сердился, убежденный в его добром намерении, но положение, все-таки, было не совсем ловкое.
Воскресенский писал молодому графу, прося его захватить в Париже такую-то брошюрку, специально трактующую о пробочном производстве в Алжире, и прибавляя, что в этом заключается, главным образом, суть его поездки за границу, но не получил никакого ответа. Зная энергический, решительный нрав графини, он не сомневался в скором возвращении ее племянника.
В ожидании этого, он распорядился выпиской помянутой брошюры и поручил перевести ее, как можно скорее, на русский язык: сделав в рукописи кое-какие выправки и изменения, он заметно успокоился. Иван Иванычу не обманывал себя в трудности будущей задачи; он предвидел, сколько будет хлопот, чтобы поймать молодого графа в Петербурге, залучить его часа на два к себе в кабинет и заставить его прочесть при себе перевод. Составить потом докладную записку о полезном труде молодого человека… Боже мой! да это была такая безделица, о которой не стоило даже думать…
Как только граф выражал беспокойство насчет сына, Иван Иваныч всякий раз спешил его утешить; но уже теперь в голосе его заметно было больше уверенности. Он придерживался того убеждения, что в этих слухах из Парижа было много преувеличенного; похождения молодого графа были не что иное, как мимолетное и совершенно естественное увлечение молодости. Очень жаль, конечно, что молодой граф не воспользовался поездкой в южную Францию; но собственно практическая сторона дела, для которого он был послан, не имеет большой важности; суть дела заключается в теоретических данных. Все, что касалось этого предмета, находилось в руках Ивана Иваныча; он ни на минуту не сомневался, что молодой человек, приехав в Петербург, с примерным усердием примется за работу. Вопрос будет подготовлен, Иван Иваныч лично с ним займется; графу-отцу, – Воскресенский ручался за это, – останется только, в конце концов, радоваться за сына.
– И вы думаете, Иван Иваныч, он будет в самом деле на это способен? недоверчиво качая головою, спрашивал граф.
– Убежден, ваше сиятельство! с твердостью во взгляде и голосе возражал Воскресенский.
– Благодарю вас, благодарю!
Граф протягивал руку, но, прикоснувшись к влажным пальцам Ивана Иваныча, напоминавшим ему всегда лягушку, не мог победить себя и, несмотря на растроганные чувства, тут же спешно, запрятав руку в карман, украдкой утирал ее о носовой платон.
В частных беседах своих с графом Воскресенский не упускал случая также убеждать его осмотреть здание нового центрального приюта; мысль эта всегда встречала живое сочувствие; граф обещал, назначал даже день, но всякий раз по какому-нибудь непредвиденному обстоятельству, – больше по недостатку времени, – не мог исполнить обещания. Воскресевский приступил тогда настоятельнее, как говорится: сильнее нажал клапан. Все в центральном приюте было готово: открытие назначено через месяц самим графом; необходимо было показаться, хотя бы с тем, чтобы произнести свое последнее слово, поощрить участников, которые столько раз уже собирались и ждали только, как бы увидеть высокого своего покровителя.
День был, наконец, безотлагательно назначен. Граф, пригласив заблаговременно Ивана Иваныча ехать вместе, находился в прекрасном расположении духа. Приметив, что Иван Иваныч ежится в углу кареты, граф поспешил закрыть окно, извиняясь, что раньше не подумал об этом.
День был действительно сырой и холодный. Убедительнейшим доказательством могли служить скорченные фигуры и синие носы на лицах персонала центрального приюта, собравшегося у входа главного здания в ожидании приезда их покровителя. Ожидали, однако ж, недолго; все, по-видимому, тотчас же оживились и согрелись, как только карета графа остановилась у подъезда. Тут во фраках и белых галстуках находились будущие наставники, доктор, фельдшера, сиделки, две кормилицы в голубых кокошниках и красных сарафанах, несколько сестер милосердия и значительная группа служителей, большею частью с шевронами на рукавах и в форменной одежде.