Когда наступил день освящения церкви и открытия центрального образцового приюта, Алексей Максимыч, несмотря на все свои старания казаться равнодушным, не мог ввести в заблуждение племянника и Марусю, которые внимательно за ним следили. Он, очевидно, провел ночь без сна, суетился как-то особенно, выказывал нетерпение и был рассеяннее обыкновенного. Сережа и Маруся, каждый с своей стороны, снова было коснулись вопроса поездки; старик окончательно заупрямился. Он послушал их только в том, что тепле закутался; в остальном не было никакой возможности уговорить его.
О чем он думал во всю дорогу, решить трудно; во всяком случае мысли его не были веселы. Да и все вокруг не располагало к веселью. День был холодный и пасмурный; тучи стояли неподвижно и низменно; их цвет предвещал, что вот-вот сейчас закружатся в воздухе первые хлопья снега. По городским улицам все еще было сносно: ходили и ехали люди; но там, в глухих местаx, где-нибудь на конце Петровского острова, по берегу залива… Боже мой, как там теперь должно быть уныло и безотрадно на Петербургской стороне!..
Алексея Максимыча опередило несколько экипажей с разряженными дамами и кавалерами в мундирах; в открытой коляске, но плотно закутанный в шубу, проехал в треугольной шляпе с белым плюмажем господин, поразивший Зиновьева сходством с птицей пеликаном: такой же длинный и плоский, прижатый к подбородку нос и крошечные глазки, близко поставленные один к другому… Все это, очевидно, устремлялось туда же, куда направлялся сам Зиновьев.
Подъехав к воротам громадного здания центрального образцового приюта, на одном конце которого высоко подымалась крыша церкви, Алексей Максимыч должен был отпустить извозчика: до такой степени двор был заставлен экипажами; одни подъезжали, другие устанавливались кричавшими жандармами.
Прихожая, несмотря на ее вышину и размеры окон, показалась Зиновьеву несколько темною. Правда, день был такой, да и стены вокруг казались совсем черными от повешенных шуб и шинелей. Много также шуб и всякой верхней одежды виднелось на руках многочисленных лакеев, большею частью ливрейных; многие из них укладывали свою ношу на скамьи и усаживались на ней с большим комфортом; некоторые успели уже задремать и клевали носом; один у печки, так тот совсем уже, как говорится, закатился и пускал такой храп, что надо было удивляться, как никто не будил его. Между лакеями виднелись городовые, которые также, казалось, сильно скучали.
Из прихожей вела во второй этаж широкая парадная лестница; перила ее, еще не конченные, покрывались коврами, отчасти присланными графом, отчасти взятыми на прокат.
Служба в церкви давно уже началась, но Алексей Максимыч не старался даже войти; густая толпа заслоняла дверь; проходя мимо, можно только было видеть над головами блеск свечей, тускло горевших в воздухе, насыщенном ладаном и человеческим дыханием, к которому примешивался запах духов; из дверей несло жаром, как из жерла раскаленной печки; вместе с ним приносилось пение, то умолкавшее и как бы заглушаемое густотою атмосферы, то снова поражавшее слух и как бы подымавшееся в высоту, когда подхватывали дисканты. В столовой, перед церковью, происходила также порядочная суета; целая половина ее заставлена была сдвинутыми накрытыми столами, вокруг которых суетились официанты. К ним поминутно выскакивали откуда-то и одновременно два маленькие чиновника, совершенно похожее один на другого, точно их выбили по одному штампу; у каждого на левом отвороте вицмундира красовался бант из лент одинакового цвета; они хлопотливо осматривались во все стороны, отдавали какие-то приказания, наскоро шептались и снова разбегались в разные стороны, как дробинки, внезапно брошенные на каменный пол.
Алексей Максимыч прошел мимо и стал бродить по всем комнатам, двери которых были теперь настежь отворены. Лицо его было скорее задумчиво, чем встревожено печалью. Раз только оно как будто несколько омрачилось, когда глаза его случайно встретили портрет графа, висевший в роскошной золотой рамке на стене в зале совета. Он прочел на фоне портрета, внизу, имя Лисичкина; имя это напомнило ему то, о чем он прежде старался не думать.
Он собирался уже перейти в соседнюю комнату, когда неожиданно увидел в нескольких шагах от себя господина небольшого роста, несколько кривобокого, несколько прихрамывающего, который любознательно к нему присматривался, нетерпеливо моргал маленькими, живыми глазками, заострял носик и вообще показывал непреодолимое желание вступить в разговор, но не решался начать без явного поощрения. Он был во фраке и единственным его украшением был кисейный галстук сомнительной белизны. Наконец, он уже не мог совладать с собою и, забрасывая вперед левую ногу, ковыляя, подошел к Зиновьеву.
– Извините меня, милостивый государь, заговорил он в ту самую минуту, как Алексей Максимыч готовился пройти дальше, – если не ошибаюсь… я, кажется, имею честь говорить с архитектором, г. Зиновьевым…
– Точно так…
– Вы, вероятно, меня не помните, но я уже имел честь встречать вас… Раз даже мы сидели рядом на лекции о спиритизме в Соляном городке… Моя фамилия Бериксон… Андрей Андреевич… Хотя окончание на сон, но я не еврей, смею уверить! Дед из Курляндии, отец петербуржец, мать москвичка!.. Очень, очень рад встретить вас, м. г.; вдвойне рад, чтобы высказать вам… Знаю, м.г., знаю, я все знаю! Знаю, как с вами здесь поступили… и вполне выражаю вам свое сочувствие… Позвольте пожать вашу руку… Все они, я вам скажу…
Тут Бериксон схватил обе руки Зиновьева и, пригнувшись к его уху, шепнул какое-то слово.
– Помилуйте, я совсем не так о них думаю, промолвил, краснея, Зиновьев.
– Думайте, как хотите, но это так!.. Поверьте, я их всех знаю! Этот Воскресенский, это, помилуйте-скажите, просто…
Он снова быстро пригнулся к уху собеседника и снова ввернул какое-то крепкое слово.
– Нам надо бы, однако ж, направиться ближе к церкви, иначе мы опоздаем к выходу из не я, заметил Алексей Максимыч, которому начинали казаться странными выходки незнакомца.
– Пойдемте, пойдемте! с живостью воскликнул Бериксон, захватывая в поспешности одною ногою больше пространства, чем следовало, – я расскажу вам, между тем, что сделал со мною этот самый Воскресенский. Было, знаете, такое предприятие: нашли в одном месте руду; составилась компания; меня послали к нему, как доверителя; подал ему докладную записку. Прекрасно. Проходит месяц, – нет ответа, другой месяц, третий, – помилуйте-скажите, – все ничего! Что ж бы вы думали он сделал? Воспользовался нашим проектом! Кое-что в нем поправил, да и подал от себя в тех видах, изволите ли видеть, чтобы казна этим делом воспользовалась… Казна, понимаете, ему наплевать; шутка вся в том, чтобы выказать усердие, – да-с! Ему, конечно, за это сюда[13], а нам шиш! Шиш, м. г., и ничего больше!.. Но ведь, кажется, служба кончилась и начали выходить из церкви…
Прежде всего выскочили из толпы два маленькие чиновника, которых Бериксон тотчас же указал Зиновьеву, назвав их попугайчиками; он объяснил, что хлопотливость их особенно возбуждалась в этот день опасным соперничеством одного красивого камер-юнкера и чиновника по особым поручениям, некоего Стрекозина, которым тоже хотелось выказать свое усердие в качестве распорядителей. За попугайчиками потянулись ряды детей – питомцев центрального образцового приюта; они, во всему было видно, не успели еще вкусить от благодеяний нового учреждения; лица их были тощи и зеленовато-бледного отлива; обстриженные гладко под гребенку, в длинных серых кафтанчиках, они казались точно наскоро набранными из больниц; в суете, предшествовавшей торжеству настоящего дня, многим из них вероятно перемешали обувь, потому что некоторые из маленьких, очевидно, путались в огромных сапогах, тогда как другие пожимали ноги от боли в узкой обуви… Их наскоро устанавливали по обеим сторонам выхода; больше других суетились попугайчики и регент, громадный человек с пучком черных волос на голове и таким лицом, как будто он только что кого-то зарезал.
Из дверей церкви вышел дьякон со святой водой и священник; дальше повалили певчие в казачьих кунтушах с перекинутыми за спину рукавами. За ними вышло несколько лиц из духовенства и выставились шитые мундиры, фраки и разноцветные дамские шляпки; вперед выдвинулся красивый камер-юнкер, также с бантом на груди; к нему мгновенно подскочил Стрекозин; оба поспешно начали упрашивать всех выходивших становиться крыльями по сторонам выхода.
Наконец, дальше показался граф: его приветливая улыбка на устах, в глазах, во всех чертах как бы светилась над головами, который наклонялись по мере его приближения.
Граф вел под руку княгиню Зинзивееву, председательницу комиссии «для предварительных мер против распространения золотухи и родимчика между детьми сельского населения»; за ним шла графиня под руку с дряхлым стариком, который едва передвигал ноги, изнемогая под бременем орденских знаков. Рядом с графиней, – и несколько пригибаясь к ней, – шел Воскресенский, державший в руке ее шаль. «Взгляните, у него опять новая звезда… Помилуйте-скажите, за что же?» шепнул Бериксон на ухо Зиновьеву. Иван Иваныч на ходу любезно разговаривал с баронессой Бук, председательницей «общества для снабжения дешевыми игрушками детей болгарского населения» и т. д.; тут же подле выступали величественная княгини Чирикова и рядом с нею томная благотворительница г-жа Бальзаминова. Дальше теснились другие пары, между которыми, играя локтями, старалась выскочить вперед госпожа Шилохвостова; неподалеку выставилась бледная тоскующая голова молодого графа, недавно привезенного теткой из Парижа; он был в камер-юнкерском мундире.