– Махорочкой не богат, солдат?
– Угощу, – ответил он охотно, но обращение такое его удивило немного – какой он солдат? Боец он Красной Армии!
Разговорились за куревом… Спросил тот, где воевал Сашка, большие ли бои были. Сашка распространяться особо не стал – были бои местного значения, но досталось все же. Рабочий головой покачал и повторил:
– Местного значения, говоришь? Это, значит, техникой не баловали, больше на винтовочку небось надеялись? Так ли я понимаю – бои местного значения?
– Об этом, папаша, не положено. Что было, то было… Но угадал почти.
Рабочий усмехнулся:
– Угадать не сложно. Достаточно на тебя посмотреть. А как кормили-то?…
– Распутица…
– И это понятно, – усмехнулся опять попутчик, но тему переменил.
О филичевом табаке заговорил, который выдают им сейчас вместо папирос и махорки и который табак не табак, а не поймешь что, действия никакого и удовольствия тоже, только дым один.
– То ли дело настоящая "моршанская", – закончил он и со смаком затянулся.
Потом спросил он Сашку, куда тот путь держит. Сашка ответил, но зевота его одолевала – так хорошо на верхней полке в тепле и сухости, что сосед, видя это, разговор прекратил, а Сашка заснул сразу, будто провалился.
И только под утро выдался ему сон: идет он с Зиной по полю тому овсянниковскому, но нет на нем ни воронок, ни трупов, ни танков сожженных, а чистое оно и зеленое от озими, но перегораживает его почему-то речка какая-то, и до самого Овсянникова не дойти, а так охота туда добраться, самому посмотреть и Зине показать, как там немцы устроились, почему взять его не удалось, но речка не пускает… Тут его и разбудил сосед:
– Знаешь что, сынок? Ты лучше до самой Москвы не доезжай. Здесь сойди.
– Почему же?
– Проверка документов на вокзале…
– Ну и что? У меня санкарта законная. Все заполнено – где ранило, какие эвакогоспитали проходил… Печати везде…
– Да я в том не сомневаюсь. Но все равно задержать могут и в военно-пересыльный пункт направить. А оттуда сунут в госпиталь, домой и не попадешь. Тебе мой совет – сходи в Останкино, это Москва уже, только окраина. Там на трамвай сядешь и куда хочешь доберешься. Тебе с Казанского надо? Так вот, туда тоже не ходи, а доезжай до Москвы-третьей, что ли, а там уж на любой поезд, что в твою сторону. Понял меня?
– Понял. Спасибо за разъяснения. Мне, конечно, в пересылку ни к чему…
Поезд уже замедлял ход перед этим Останкином, и Сашка слез с полки, угостил рабочего табачком напоследок и, наскоро попрощавшись, двинулся к выходу.
– Счастливого тебе пути, солдат. И главное – живым остаться, – услышал он вслед.
В проходе толпилось чуть ли не полвагона, многие здесь выходить надумали, наверное, все те, кому проверка документов ни к чему, а поезд стоял недолго, и Сашка уже на ходу выпрыгнул.
Постоял он на перроне, огляделся – неужто Москва, столица Родины! Думал он, гадал там, под ржевскими теми деревнями, пред полем тем ржавым, по которому и бегал, и ползал, на котором помирал не раз, думал ли, гадал, что живым останется и что Москву увидит?
Прямо диво случилось, и не верится – наяву ли?
И это ощущение чуда не покидало Сашку, пока шел к трамвайному кругу, обгоняемый спешащими на работу людьми, людьми самыми обыкновенными, только не для Сашки, потому как были они в гражданском – кто в пиджаках, кто в куртках, кто в плащиках, – и в руках у них не оружие, а у кого портфели, у кого свертки, и у каждого почти утренняя газетка из кармана торчит.
Ну, а о женщинах и девушках и говорить не приходится – стучат каблучками туфелек, кто в юбке и кофточке, кто в платьице пестром, и кажутся они Сашке нарядными, праздничными, будто из мира совсем другого, для него почти забытого, а теперь каким-то чудом вернувшегося.
И странно ему все это, и чудно – словно и войны нет никакой!
Словно не бушует, не обливается кровью всего в двухстах верстах отсюдова горящий, задымленный, в грохоте и в тяготе фронт…
Но чем разительней отличалась эта спокойная, почти мирная Москва от того, что было там, тем яснее и ощутимее становилась для него связь между тем, что делал он там, и тем, что увидел здесь, тем значительнее виделось ему его дело там…
И он подтянулся, выпрямил грудь, зашагал увереннее, не стесняясь уже своего небритого лица, своей оборванной, обожженной телогрейки, своей ушанки простреленной с торчащими клоками ваты, своих разбитых ботинок и заляпанных грязью обмоток и даже "катюши" своей первобытной, которую вынул сейчас, чтобы выбить искру и прижечь самокрутку…
Когда Володька-лейтенант вскарабкался на заднюю площадку трамвая, все шарахнулись от него в сторону, и он, поняв причину этого, сразу же озлился и настроился против публики.
Правда, какая-то женщина поднялась, уступая ему место:
– Садитесь, товарищ военный… – Но он глянул на нее такими мертвыми глазами, что она, вздрогнув, пробормотала: – Господи, а такой молоденький.
Да, видать, нечасто видели в Москве вот таких – прямо с передовой, обработанных и измочаленных войной, в простреленных, окровавленных ватниках, в прожженных, заляпанных двухмесячной грязью сапогах… И на Володьку смотрели. Смотрели с сочувствием. У некоторых пожилых женщин набухали слезы, но это раздражало его: "Ну чего вылупились? Не с тещиных блинов еду. Небось думаете, что война – это то, что вам в кино показывали…" Особенно раздражали его мужчины – побритые и при галстучках.
Когда он сел на уступленное ему место, соседи заметно отодвинулись от него, и это добавило раздражения – видите ли, грязный он больно… Так и сидел, покусывая губы и не глядя на людей, пока не почувствовал себя так неудобно – разве таким он мечтал вернуться в Москву, – что, рванув борт ватника, приоткрыл висевшую на гимнастерке новехонькую медаль "За отвагу" – нате, глядите! А то грязь и кровь приметили, а на награду ноль внимания! И, быстро встав, прошел на площадку, толкнув не совсем случайно хорошо одетого мужчину с портфелем и при галстуке.
Уткнувшись в окно, он глядел, как проплывают мимо знакомые московские улицы, но все еще не мог представить реально, что это московские улицы, что он живой и едет домой…
И только тогда, когда трамвай остановился на его остановке, почти у самого его дома, что-то дрогнуло в душе. Значит, это правда! Он дома! И все позади…
Он вылез из трамвая, но не побежал, шалея от счастья, а наоборот, даже приостановился, приглядываясь к родной уличке, и, лишь увидав свой дом – целый и невредимый, лишь больше прежнего обшарпанный, с грязными, видать, давно не мытыми окнами, с выпавшими кое-где глазурованными кирпичиками у подъезда, – он вдохнул, выдохнул и ощутил, что с этим выдохом уходит из души то неимоверное, предельное напряжение, в котором жил он те страшные ржевские месяцы.
Не то всхлипнув, не то застонав, он побежал. И на третьем этаже, около двери своей квартиры, стоял не тот отчаянный, шальной лейтенант Володька, пехотный ротный, поднимавший людей не в одну атаку, выпученных, бешеных глаз которого боялись не только обычные бойцы, а даже присланные к нему в роту урки с десятилетними сроками, а стоял намученный, издерганный донельзя мальчишка, для которого все пережитое подо Ржевом было непосильно трудно, как ни превозмогал он себя там, как ни храбрился…
* * *
– Господи, что с тобой сделали! – услышал он откуда-то издалека голос матери, а на своем жестком, неделю не бритом лице ощутил ее слезы. – Ты живой! Живой! – бормотала она, не обнимая, а ощупывая его всего, словно стараясь убедиться, что это он, ее сын.
– Живой, мама… Только очень грязный, – наконец-то нашел силы ответить Володька и тихонько отстранился от матери, когда почувствовал ее пальцы на том месте своего ватника, где были зажухлые пятна крови.
Он отступил от матери и начал снимать его.
– Я помогу тебе, – заспешила она.
– Нет, нет… Я сам. – И стал стаскивать ватник, освободив руку от косынки. – Куда бы его деть?
– Я отнесу в чулан. – Мать протянула руки.
– Я сам, мама, – отдернул он ватник от нее и вышел из комнаты.
Когда он вернулся, она спросила:
– У тебя тяжелое ранение?
– Нет. – И этот ответ не обрадовал ее. Она как-то сникла и прошептала:
– Значит, ты ненадолго?
– Да, мама, наверно, ненадолго… – Он присел на диван и стал оглядывать комнату, и только тут мать обратила внимание на его медаль.
– У тебя награда! За что?
– За войну, мама, – ответил он довольно безразлично.
– Я понимаю… Но чем-то ты ее заслужил.
– Там, где я был, все заслужили… Только давать уже было некому.
– Почему некому? – спросила она с беспокойством, но, когда Володька в ответ пожал только плечами и нахмурился, поняла.