словом, у нее не было всех этих нравственных лекарств, то мы скоро увидели бы свою бедную Фиби исхудалою, скоро бы лицо ее покрылось нездоровой бледностью – предвестницей старого девичества и безрадостного будущего.
Даже и теперь в ней заметна была перемена – перемена, достойная отчасти сожаления, хотя, уменьшив несколько ее веселую прелесть, она придала ей новую, драгоценнейшую. Фиби не была уже по-прежнему постоянно весела и начала задумываться, что вообще нравилось Клиффорду больше, чем прежняя фаза неизменной веселости, потому что она теперь понимала его лучше и деликатнее и иногда даже объясняла это ему самому. Глаза ее смотрели шире и сделались чернее и глубже; в них была такая глубина в иные молчаливые минуты, что они походили на артезианские колодцы: глубина, глубина, и так до бесконечности. Она уже была не до такой степени девушка, как при первом нашем с ней знакомстве, когда она спрыгнула со ступеньки омнибуса, – менее девушка, но более женщина.
Единственный юношеский ум, с которым Фиби имела частое общение, был ум дагеротиписта. Под влиянием уединенной жизни в старом доме они неизбежно должны были дойти до некоторой фамильярности. Если б эти молодые люди встретились при других обстоятельствах, то ни один из них не думал бы о другом долго, разве только чрезвычайное несходство их характеров было бы побуждением к взаимному их сближению. Правда, оба они представляли характеры, созданные новоанглийской жизнью, и поэтому внешнее их развитие имело одно общее основание, но в глубине души каждый из них так был не похож на другого, как будто природные их натуры были разделены между собой целым миром. В первые дни своего знакомства с Хоулгрейвом Фиби держала себя в отношении к нему осторожнее, чем было свойственно ее обыкновенно открытому и простому обхождению, и Хоулгрейв тоже не очень заметно продвигался вперед. До сих пор она не могла сказать, чтоб она хорошо его знала, хотя они встречались ежедневно и беседовали дружески и даже как бы фамильярно.
Дагеротипист сообщил Фиби отрывками кое-что из истории своей жизни. Хотя он был еще молод и достиг только части своей карьеры, его жизнь была уже так богата приключениями, что из нее вышел бы очень любопытный томик автобиографии. Роман, написанный по плану «Жиль Бласа» [2] в применении к американскому обществу и нравам, перестал бы быть романом. Между нами много есть индивидуумов, приключения которых, считающиеся едва стоящими рассказа, сравнялись бы по своей занимательности с превратностями ранней молодости испанца, а окончательное их развитие или цель, к которой они стремятся, могут быть несравненно выше, чем что-либо, выдуманное автором «Жиль Бласа» для своего героя. Хоулгрейв не мог похвалиться знатностью своего происхождения: он был сын темных и убогих родителей; что же касается его воспитания, то оно ограничивалось только несколькими зимними месяцами учения в деревенской школе. Предоставленный рано собственному произволу, он еще мальчиком должен был сам себе искать средства к существованию, и это было положение самое выгодное для развития его врожденной силы воли. Хотя он успел прожить еще только двадцать два года (без нескольких месяцев, которые равны годам в такой жизни), однако ж занимал уже должность учителя в деревенской школе, был приказчиком в деревенском магазине и в то же время или позднее редактором деревенской газеты, потом он путешествовал по Новой Англии и центральным штатам в качестве разносчика от коннектикутской фабрики одеколона и других эссенций. В виде эпизода он изучал в теории и на практике стоматологию и весьма успешно практиковал, особенно в промышленных городах вдоль наших внутренних рек. Записавшись сверх штата в какую-то должность на пакетботе, он посетил Европу и нашел средства – еще до возвращения в отечество – видеть Италию и часть Франции и Германии. Недавно еще он читал публичные лекции о месмеризме, к которому имел замечательную способность (как сам он уверял Фиби).
Настоящая его деятельность в роли дагеротиписта имела в его глазах не более цены и не обещала большого постоянства, как и все предшествовавшие занятия. Он принялся за этот промысел с беззаботной скоростью искателя приключений, которому надобно чем-нибудь добывать хлеб, и готов был бросить его с такой же беззаботностью, если б только нашел другой, более приятный для себя способ. Но что было особенно замечательно в молодом человеке и обнаруживало в нем необыкновенное равновесие нравственных сил, так это то, что он, при всех превратностях своей судьбы, остался верен самому себе. Несмотря на свою бездомность, несмотря на то что он вечно переменял свое местопребывание и, следовательно, не был ответственен ни перед общественным мнением, ни перед индивидуумами, несмотря на то что часто оставлял одну личину и принимал другую, готовый тотчас переодеться в третью, он никогда не насиловал своего внутреннего человека и всегда пребывал с ним в душевном мире. Невозможно было знать Хоулгрейва и не заметить в нем этого свойства. Гефсиба понимала его.
Фиби, тоже лишь только увидела молодого человека, как тотчас почувствовала к нему доверчивость, которую всегда внушает такой характер. Правда, он поражал ее и иногда даже отталкивал, но это происходило не оттого, чтобы она сомневалась в его правилах, каковы бы они ни были, но оттого, что его правила, как это она чувствовала, отличаются от ее.
Ей было с ним как-то неловко: он как будто все вокруг нее приводил в беспорядок недостатком почтения к тому, что она считала непоколебимо верным и неизменным. Кроме того, она не вполне была уверена в том, чтобы его натура была способна к привязанности. Для этого он был слишком спокойным и холодным наблюдателем. Он принимал некоторое участие в Гефсибе и ее брате, да и в самой Фиби. Он изучал их внимательно, и от него не ускользало ни малейшее обстоятельство в их характерах. Он был готов сделать для них всякое одолжение, но при всем том никогда не соглашался с ними вполне и не обнаруживал никакого желания привязаться к ним больше по мере того, как узнавал их. В своих с ними отношениях он, казалось, искал пищи для ума, но не для сердца, и Фиби не могла постигнуть, что интересовало его так сильно в ее друзьях и в ней самой по части ума, если в самом деле он не чувствовал к ним вовсе – или чувствовал сравнительно очень мало – сердечной привязанности.
В свои свидания с Фиби дагеротипист всегда расспрашивал обстоятельно, весел ли Клиффорд, кроме праздников и воскресений, когда он видел его сам.
– Он все по-прежнему кажется счастливым? – спросил он однажды.
– Так счастлив, как