— Бонни, ты пришла!
Вот теперь все получили разрешение посмотреть в нашу сторону.
— Митци, — курлыкает Бонни; толпа расступается посередке, предоставляя Бонни с Митци место для хорошего разгона, завершающегося объятиями и воздушными поцелуями. Рядом с Митци, но отступив на шаг и наблюдая за происходящим с демонстративной отчужденностью, стоит парнишка — в жизни таких красавцев не видела. Черные волосы спадают до плеч, глазищи огромные, зеленые. Он оглядывает меня через плечо Митци, подносит два пальца к губам и неспешно, со смаком их облизывает.
Пока Бонни просвещает Митци насчет своего последнего запроса на грант для нового документального фильма про вывязывание декоративных узлов, мальчик боком-боком пробирается ко мне.
— Меня зовут Леке.
— Меня — Луиза.
— Ты американка, Луиза?
— Нет.
— Класс. Я пять лет прожил в Нью-Йорке. Так что американцев с меня довольно. Британка?
— Канадка. До того, как перебраться сюда, жила в Торонто.
— А чем занималась? — Он наклоняется ближе — чтобы эффект огромных кошачьих глаз не пропал даром.
— Сценой.
Глаза надвигаются прямо на меня.
— Ты актриса? Качаю головой.
— Художественный руководитель.
— Да ну?
— Про труппу «Воображаемый театр» слыхал?
— Так ты у них работаешь? — Чокается со мной пивной кружкой. — Я слыхал, труппа вся из себя безбашенная.
— Я работала у них. Мы… э-э… сейчас вроде как на рекреации.
— Финансирование накрылось?
— Творческие разногласия. — Как говорится, у меня да с самой собою.
Он поглаживает подбородок.
— Я, кстати, актер. Да ладно заливать-то.
— Поэтому ты и тусовался в Нью-Йорке?
Он встряхивает головой, отбрасывая волосы назад.
— Группу «Вустер» знаешь?
Этот парень — и в группе «Вустер»?
— Я на них ходила в Торонто в прошлом году. Они ставили «Суровое испытание»[37] — в гриме под негров. Уже много лет ничего лучше не видела. — В свою очередь жадно вглядываюсь в его лицо. — Что-то я тебя не припоминаю.
Леке застенчиво наклоняет голову. Глянцевая завеса волос почти закрывает его скулы.
— Вообще-то я никогда официально к «Вустерам» не принадлежал. Уж больно у них все на коммерческий лад поставлено. Прошлой зимой труппа разделилась, и я прибился к отколовшейся группе — «Взбурлившая смегма», может, знаешь? Мы как раз только-только начали раскручиваться, и тут мне пришлось возвращаться сюда: отец заболел.
— О. — Я залпом допиваю остатки пива. — А когда назад собираешься?
— Как только папаша коньки откинет, — улыбается он. — Ненавижу здесь все.
— Но ты ведь японец?
— По отцу. Мать новозеландка.
— А твоему папану еще долго осталось?
— Надеюсь, недолго. Пока он не скопытится, я на мели. В свою очередь чокаюсь с его пивной кружкой.
— Ну, скорейших тебе похорон.
— Папан — свинюга, — подмигивает мне парень.
— Может, когда их поколение росло, в воду чего подмешали?
Этот кого угодно переглядит — смотрит и смотрит неотрывно, не опуская длинных ресниц.
— Все мужчины-японцы — свиньи. Уж так их воспитывают. Япония — рай для свиней.
— Не только Япония, Леке. Он качает головой.
— Я знаю.
Разговоры разговаривать мальчик умеет. А дело делать?.. Я постукиваю ногтем по кружке.
— Как насчет еще по одной?
— А то!
Он следует за мною через всю комнату, где Бонни с Митци, в окружении выводка миловидных девиц, поют по-японски «Я попал в ритм».
На винтовой лестнице так темно, что я останавливаюсь, желая оглядеться. Леке налетает на меня, крепкий таз упирается мне в задницу. Так уж получается, что по пути вниз приходится остановиться еще пару раз.
Вышли наружу.
— Бииру, кудасай[38], — говорю трем парням у бочки.
— Да ты говоришь по-японски, — шепчет Леке мне в волосы.
— Весь мой словарный запас ты только что выслушал. Самый высокий из трех ребят «на подхвате» передает мне два пива.
— Пусть таким и остается, — советует Леке.
— Это входит в мои планы.
— Стоит выучить японский, и твой статус здесь разом падает.
Протягиваю ему пиво. Он жестом дает понять: подержи, дескать, и шарит в карманах узких черных джинсов.
— Я тут припас для нас с тобой кое-что.
— Да ну? — Хороший мальчик.
На ладони его — две золотистые капсулки.
— Очень мило, — говорю. — Что это такое?
— Местный продукт. Зовется «Безмятежность».
— А что он делает?
— Вообще-то описать сложновато, — ухмыляется Леке. — Так или иначе, не хочу на тебя «давить».
Опускаю глаза, разглядываю симпатичные золотистые капсулки.
— Ну же, «надави» на меня.
Высовываю язык. Трое парней у бочки с пивом настороженно наблюдают за нами.
— Бабушка родная, ну и язычище у тебя! — Леке кладет капсулку на самый кончик.
Втягиваю язык, быстро, точно ящерица, и сглатываю. Он бросает вторую капсулку себе в рот, запивает глотком пива. Троица аплодирует.
— А скоро ли подействует? Леке сверяется с часами.
— Минут через десять-пятнадцать зацепит.
— Куда пойдем?
Леке, запрокинув голову, любуется фиолетовым небом.
— До чего здесь красиво, прямо забываешь, что ты в центре города.
Во, точно.
— Что, нельзя далеко отлучаться? Он кивает.
— Митци — добрый старый друг семьи?
— Надо ж мальчишечке на что-то жить. В любом случае не думаю, что ты захочешь скататься со мной к отцу.
Трое ребят при бочке подаются вперед, точно пытаясь запомнить каждое слово.
Беру Лекса за руку, кусаю за мизинец. Какой твердый! Кость ближе к поверхности, чем я ожидала.
— Слушай, если для тебя это проблема…
Он внимательно изучает отпечатки зубов на пальце.
— Нет, все о’кей. Есть тут одно местечко. — Ведет меня мимо изумленно глазеющих пивных ребят.
Разросшийся лесок за домом на сваях пронизан грунтовыми тропками и освещен высокими факелами. Мы следуем по извилистой тропе, переходим через каменный мост и минуем лачугу с одним-единственным здоровенным круглым окном.
— Что это за место? — Я вовсе не собиралась переходить на шепот: само так вышло.
— Здесь когда-то был ресторан. Митци вбила себе в голову переделать его во что-то вроде центра искусств: ну, знаешь, печи для обжига — для нее, театр-кафе — для меня.
Оборачиваюсь, вновь окидываю взглядом дом на сваях.
— Странный ресторан. Леке тоже оглядывается.
— Думаю, когда-то здесь был храм или святилище.
— Мать твою, Леке, да тут все, куда ни глянь, когда-то было либо храмом, либо святилищем.
Он идет себе дальше.
— Пожалуй, что и так.
— А в чем, собственно, разница?
— Разница? — бросает он через плечо.
— Между храмом и святилищем?
— По-моему, никакой разницы нет.
Последние факелы остались позади, теперь мы шагаем в полной темноте.
— Но мне казалось… — Я ускоряю шаг, догоняя своего спутника. — Мне казалось, что храмы — они буддийские, так что если видишь статую Будды, это храм, а если не видишь, но все равно похоже на священное место и благовониями пахнет, значит, это синтоистское святилище.
— Вроде того. — Голос его едва-едва пробивается сквозь тьму. — Хотя порою встречаешь святилища внутри храмов и наоборот. А почему тебя это волнует?
— Кто сказал, что меня это волнует? А не мог бы ты слегка замедлить шаг?
Леке уже остановился и даже обернулся. Ударяюсь подбородком ему в лоб.
— Сумимасэн, — говорю.
— Да ты целых три слова знаешь по-японски. — Зубы его сверкают в темноте, полупрозрачные, точно фарфоровые. — Ты смотри поосторожнее.
— Может, я уже под кайфом? — Странное покалывающее ощущение рождается в сфинктере и растекается вверх по позвоночнику, от позвонка к позвонку, словно по моей спине кто-то карабкается вверх по золотой лестнице.
— Возможно. На одних эта штука действует быстрее, чем на других, особенно по первому разу. Я-то к ней уже попривык.
Мы стоим перед гигантским деревянным цилиндром.
— Что это за хреновина?
Леке берет меня за руку и ведет за цилиндр. Открывает низкую дверцу и ныряет внутрь, втягивая меня за собою.
Слышу, как дверь за мной захлопывается. Вот теперь и впрямь темно — хоть глаз выколи: ни лунного света, ни огней большого города, ни неоновых реклам, что рикошетом отражаются от нависшего над самой землей горного облака, ни блестящих листьев, ни ненавязчиво подсвеченных поверхностей; одна лишь черная, огражденная со всех сторон ночь.
— Что это, Леке?
Он ловко уворачивается.
— Храм для ритуальных жертвоприношений девственниц-гайдзинок.
— Стало быть, мне беспокоиться не о чем. Слышу, как он расстегивает пряжку пояса, «молнию» на брюках; черная хлопчатобумажная ткань с хрустом сползает вниз по его бедрам. Внезапно он прижимается ко мне, я обвиваю его руками — могла бы обхватить и дважды. Его кожа заключает в себе неизъяснимую сладость, она — словно столь же неотъемлемая часть темноты, как сама темнота. А еще — слабый аромат свежего воска.