«Они меня называли „Вана кера“, — поведал мне Колька. — Что это значит?» Я ему объяснил, что на местном наречии так принято величать олддерьменов, вроде нас, и он, похоже, остался очень доволен.
Анька чуть не упала, когда увидела совершенно мокрого Кольку. Мы с ним изображали ей все случившееся исключительно с водевильной стороны, руководствуясь, прежде всего, намерением оправдать свое появление среди ночи с литрухой, но без улова. Мы хохотали и показывали ей сломанное удилище — подумаешь, «Catana», всего-то сто долларов — чего горевать? — а она расстраивалась все сильней совсем по другому поводу. «Где они? — вдруг спросила она. — Я сейчас пойду и спрошу, кто их послал». Мы ей попытались втолковать, что никто их не посылал, — эти солдатики сами удрали из казармы, сами напились, сами подрались с дежурным офицериком, сами свистнули штабную машину и поехали кататься. Одним словом — простые горячие парни. С кем воюем, они же — дети! Бога мать! Но Анька не на шутку возбудилась и, плюнув на наши приглашения снять стресс самым примитивным способом — хорошенько закусить рюмочку-другую в круге дружеского, нацепила строгую черную маечку «Order is all we need», хлопнула дверцей и укатила, как мы поняли, в полицию, к Сильве. Они с ней старые приятельницы, вон ее забор, прямо напротив нашего кухонного крыльца. А за ним клематисы, флоксы, огромные розовые пионы, настурции, огурцы, помидоры, клубника. Я бы на месте Аньки дождался, когда она явится с дежурства и пойдет с лейкой, и все бы узнал, если бы придавал этому значение.
Странно, но и та, кого я, вернувшись под утро, чмокнул в попку, тоже неожиданно озаботилась произошедшим. Я нашел ее у себя в кровати и стал на нее охотиться. «Кто это были? Ты уверен, что мальчики? — почему-то спросила она, делая попытки ускользнуть из моих цепких лап. — Отвечай, я тебя серьезно… Прекрати!» — «Не знаю, не знаю, — пробормотал я, — но у них, кажется, не было вот таких чудненьких голеньких титечек, таких гладеньких ляшечек, таких дивных ямочек, таких мокреньких губочек…» Она взвизгнула, отстранила мою руку и соскочила на пол.
А что, могли быть девочки? — подумал я и развеселился. «Что ты смеешься?» — спросила она через плечо, просовывая ножки в трусы. А я просто представил себе, как Колька, обнаружив, что побросал в реку не пьяных скинхедов, а каких-то девиц, кинется следом, а потом будет выходить на песок с добычею на плечах, раздвигая крепкими коленями черно-красную воду. «Вот, родной, каких рыбок я поймал, причем голыми руками», — весело крикнет он и похлопает по мокрым задницам. Вот так.
«Это уже слишком, — сказала она. — Ты обращаешься со мной, как с уличной девкой. А я, между прочим, до тебя жила, как монашка!» Ну, на это я не нашелся, что и ответить: какие она культивировала духовные практики, я не знаю, но тогда, накануне рыбалки, она показала мне такую нежность к ближнему, такую любовь к его грешным причиндалам, что я, прости меня Господи, вспомнил о Царстве Божьем. Спорить с ней было лень, в постельке оказалось прохладно, я обнял подушку, хранящую флюиды хорошей девочки, прижался до истомы к шелковистой простынке, и меня потащило в путаницу реальностей. Откуда-то вспомнилось: «Следуя естественному порядку, мы должны после смешанных удовольствий перейти к несмешанным» — и я очутился на солнечной стороне Фонтанки, в левом ряду, как раз перед мостом Ломоносова, хотя мне нужно на Разъезжую. Сократ что-то сказал про завтра, и это было ключом к разгадке сложной дорожной ситуации. Короче, я заснул еще до того, как она хлопнула дверью.
Нам с Колькой, конечно, не дали прикончить литруху, уже где-то на последней четверти явилась хмурая Анька и разрушила наше собрание — загнала Кольку в кровать, а меня попросту вышвырнула, как барсика, в росистые травы. Так что я заснул вовсе не пьяным, а скорей усталым от приключений и умиротворенным застольной беседой — четыреста грамм — это лучшая Колькина доза, когда он приобретает удивительную проницательность и патологическую гуманитарность. Слово за слово мы вернулись к разговору на причале, прерванному вторжением автомобиля.
«Вот вы, современные писатели, которые пренебрегают психоанализом и так поверхностно любят греков, — занюхав рюмочку и обращаясь к кому-то за моей спиной, велеречиво начал Колька, — задумывались ли вы всерьез над фундаментальным процессом судьбы? Знакомы ли вам маски, под которыми она вмешивается в размеренное течение человеческой жизни?»
Вопрос вышел совершенно идиотский, что мне было отвечать? Конечно, знакомы: аритмия, ишемическая болезнь, алкоголизм, бляди какие-нибудь.
«Бляди — оно обязательно, — сдвинул брови Колька. — Но не какие-нибудь. Вы, голубчики, мыслите вторыми сущностями. Маска для судьбы не есть нечто отыменное, они скорее соименны. Как „бык“ и „человек“ оба суть „живое существо“, так же процесс судьбы и некая особа, которая ее воплощает, указывают нам не друг на друга, но на нечто третье. Почему так завораживающи макбетовы ведьмы? Не потому, что он таких не видел, не из-за хтонического ужаса и даже не потому, что он парализован картинами собственного будущего — он созерцает перемену участи. Несубстанциальность перипетии открывается его пониманию, чего он, конечно, даже вербализовать не может».
Я сильно испугался энергичного Колькиного движения прямо к путанице моих телесных переживаний. Потому что это «воплощение» я сейчас знал губами, покровами, всеми своими пульсациями и, действительно, всерьез задумывался над этой, как ее, соименностью чему-то там, и хотел понять — чему. Я даже оглянулся. Мы сидели на веранде. Каминные угли и редкие всполохи головешек мерцали в гранях на столике. Снаружи, за черными стеклами, на бледном небе отчетливо рисовались силуэты знакомых деревьев: остроконечная ель, ажурные рябины. Во влажную от росы кучу шиповника падал слабый свет неизвестного окна. От этой картины у меня внутри что-то защемило: тонкий предательский лучик — как это волнительно посреди ночи! И Колька вдруг отодвинулся со своей риторикой безнадежно далеко. Я даже подумал, что, возможно, он — идиот, или бесчувственный дурак — во всяком случае, таким он казался на расстоянии — как можно с ним говорить? Что я тут вообще делаю? Бежать!
Но мне стало жаль его, я шагнул навстречу в ярко освещенный круг научной полемики и деловито объявил: «Шум смерти не помеха. Бывает блядь покруче любого Эдипа. Помните Олю Мещерскую, у Ивана Алексеевича?»
«Как же, как же. Промозглый апрель. История соблазнения. Бессмысленность и ничтожество жизни. Любовь, убийство, смерть на вокзале. Казачий офицер. Чопорные дамы. Вальяжные русские помещики. Портрет молодого царя во весь рост», — Колька покосился на меня, явно ожидая восхищения точностью пересказа.
Я искренне веселился: «Да вы, похоже, не любите русскую литературу. А зачем нам эту историю рассказали, вы можете мне сказать?» Колька в ответ только состроил рожу. Я предостерегающе поднял палец. «Они все знакомы! Существуют по отдельности, но все друг друга знают! Это, между прочим, поразительно. Мне, например, всегда казалось, что „Легкое дыхание“ — детектив и что главный герой здесь — совсем не бедная девочка, хотя, конечно, и она тоже». — «А кто? — нахмурился Колька. — Эта мымра, что ли? Та, что под портретом молодого царя?» — «Дался вам этот молодой царь. И никакая она не мымра. Что она за баба, сказать трудно. Если брать во внимание выходку ее братца — трахнул дочку приятеля, — то не исключено, что она тоже может иметь по жизни повышенные сексуальные потребности (это их семейная черта), иными словами, может не ограничиваться половой жизнью в браке, если замужем, но, скорее всего, она вдова или старая дева (черт их знает, этих начальниц гимназий, замужние дамы в те времена не работали). И совершенно ясно, что она любовница Олиного папаши, иначе с какой стати ей придираться к девчонке из-за туфель, дорогих гребней? В ее речи сквозит откровенная ревность: подарки отца — дочери, этой сопливой девчонке, ее раздражают: она воспринимает сие как знаки внимания своего возлюбленного — сопернице. Для влюбленного — все соперники, кто может приблизиться к его возлюбленному, а тем более те, кто имеют к нему неограниченный доступ — жена, дочери и тому подобное. Она ничего не может с этим поделать и в отместку демонстрирует свое превосходство над ученицей, заключающееся уже в том, что она — не только ее начальница, а настоящая женщина, живущая половой жизнью, тогда как та, по ее представлениям, конечно, еще нет. Эта стерва явно гордится своей сексуальной полноценностью, значит, ее половые свойства оказались востребованными относительно недавно, она еще по уши влюблена, и букет ландышей, присланный любовником, бесстыже выставляется напоказ. Скорей всего, она специально пригласила Олю, чтобы продемонстрировать свой триумф, потому что ее подчеркнуто благопристойный вид, ее идеально чистый рабочий стол, ее цветочки, портрет Николая Второго по сути — не что иное, как вербализация эротического переживания».