В конце улицы — выходящий на реку крошечный парк. Деревья, окружившие его кольцом, слишком долго живут в городе — листья истончились, обесцветились до нездоровой белизны выхлопными газами и кислотными дождями. В центре кольца — неглубокий прудик, крохотный каменный домик для еще более крохотного каменного божка и низкая каменная скамейка — для желающих созерцать его ухмылку. Тормашки устали, скамейка приятно холодит отвисшую задницу. На противоположном берегу реки, сквозь ровные ряды ив, проглядывают неоновые отблески города как такового и толпы, беззвучно растекающиеся по сетке улиц.
В кустах слева зашуршало, и тут же — пронзительный писк. Что-то щекочет мне лодыжку. Вскакиваю на ноги. Крысы. Белый котенок кувыркается через мою туфлю. И еще один, и еще, и, наконец, еще один, последний, этому досталось только полхвоста. Целое представление устроили: жалобно мяучат, ползают взад-вперед через мои ноги, все, кроме Куцего, тот прижался к моей лодыжке и непрестанно чихает. Беру его в руку. Можно подумать, пустотелый — совсем ничего не весит. Глазки почти не открываются, слиплись от засохшей слизи. Каа-чу, каа-чу. Дрожит в моей ладони. Возможно, чумка — как у амбарных крыс дома. К утру сдохнет. Остальные выглядят скорее жизнерадостными, нежели здоровыми, под грязной белой шерсткой отчетливо обозначены ребрышки. Куцый снова чихает, затем писает мне в ладонь. Несколько капель мочи — а запах аммиака просто одуряющий. Ссаживаю котенка на землю, вытираю руку о куст. Неумолчное мяуканье начинает действовать мне на нервы. В довершение бед, над головой раздается резкое карканье. На двух ветвях расселись здоровенные вороны, небось целая дюжина, никак не меньше, и все жмутся друг к другу, точно погребальный хор. Карканье усиливается, мяуканье тоже. Волоски на моих запястьях и шее встают дыбом. По спине растекается леденящий холод. Пора идти. Котята кубарем скатываются с моих туфель и резво бегут за мной, все, кроме Куцего — того вороны не пускают. Шквал черных крыльев, слабый писк, во влажном воздухе парят клочья шерсти, гигантские птицы возвращаются обратно на ветки. Куцый лежит неподвижно в темно-фиолетовой, словно лакированной лужице.
Возвращаюсь назад, на безопасный берег реки; толпа несет меня все дальше к белой, в натуральную величину, пластиковой статуе полковника Сандерса[42] с глазами восточного мудреца. Девушки за стойкой в красных полосатых шапочках и передничках ликующе желают мне доброго вечера. Тянусь за красным пластмассовым подносом, но та, что повыше всех, меня опережает. Берет поднос сама, ловко ставит его перед тремя девушками со сверкающими алюминиевыми щипцами. Пятая, в очках в массивной черной оправе, сует мне в руку заламинированное меню в картинках. Тыкаю пальцем в яркую, сочную композицию из ножки, грудки и крылышка, дополненную приплюснутым коричневым треугольничком — возможно, сухой бисквит — и пенопластовой мисочкой с ярко-желтой кукурузой. Шестая девица, невысокая и коренастая, пробивает мою покупку и вручает сдачу.
Поднимаюсь по узкой деревянной лестнице, усаживаюсь за крохотный столик — прямо хоть в кукольный домик. Прочие посетители делают вид, будто не замечают, что к ним забрела Гулливетта. Вонзаю зубы в покрытого хрустящей корочкой цыпленка, жир струится по подбородку. Пахнет какой-то гадостью, словно не жареной курицей, а резким антисептиком, вроде… вроде аммиака. Вскрываю пакетик с салфеткой и пытаюсь оттереть с ладони кошачью мочу. Въелась капитально. Доедаю остатки курицы. Ярко-желтая кукуруза сладкая, пикантная. Съедаю и коричневый треугольничек, по-прежнему понятия не имея, что он такое.
Спускаюсь вниз по узкой лестнице; высокая девушка выхватывает у меня поднос, стряхивает оберточную бумагу и пластиковый мусор прямо в шарнирную пасть урны из клееной фанеры. Все шесть бурно благодарят меня, желают приятного вечера. Выхожу на тротуар.
Во рту — сплошной жир, даже зубы оскальзываются. Щупаю лоб — не просто влажный, а прямо-таки мокрый от пота. Ударяюсь в бег. Толпа изумленно застывает на месте, я проношусь мимо, зажав рот рукой, рюкзак соскользнул к локтю, яростно колотит по бедру. Добегаю до каменных ступеней, спускающихся вниз к реке; желчь уже в горле плещется. Мощеный берег. Повсюду дети. Одни, лежа на спине, глядят в фиолетовое небо, другие толпятся у костров, напевая печальные безымянные песни. Несколько одиночек, пошатываясь, слоняются туда-сюда. Один такой, парень в серебристой ветровке, громко рыгает мне в лицо. Вонь недопереваренного пива меня добивает. Так и не добравшись до мелкой речушки, блюю прямо на дорожку, выложенную из камней в форме черепах — прямо на панцирь. Вообще-то помимо цыпленка и ежедневного «Силли синнамон серпрайз» я ничего особенно и не ела. Но, должно быть, в желудке у меня скопилось немало забродившего варева, потому что, когда поток иссякает и я хватаю ртом вонючий воздух, под рвотой панциря не видно.
Пошатываясь, бреду вверх по выровненному граблями берегу. Подскальзываюсь — лучше не думать на чем — и плюх вниз. Слышу, как подо лбом моим похрустывает гравий, но ни хрена не чувствую. Приподняв голову, смутно различаю стайку детей, мальчишек и девчонок, что медленно подбираются ко мне через гравий и утоптанные водоросли. Паренек в темно-красной потрепанной хлопчатобумажной фуфайке достает из заднего кармана джинсов огромный платок и тщательно стирает у меня со лба и с носа грязь и пот, а с губ и подбородка — ошметки ярко-желтой кукурузы и кожицы жареного цыпленка. Мягкие руки массируют мне шею и плечи. Девочка с «хвостиком» отвинчивает крышку красного клетчатого термоса и вливает горячую жидкость мне в рот. Мисо[43]. Кашляю, сглатываю, кашляю, выдаю все обратно. Второй мальчик предлагает новый чистый платок. Три девочки в темно-синей школьной форме тихонько аплодируют его галантности. Меня бьет озноб, зубы стучат: ды-ды-ды. Одна из девчушек в форме затягивает песню, остальные подхватывают припев. Японский хоровод. Дети обступили мой длинный труп, тела их, невесомые, теплые, накрывают меня слой за слоем, и все мы погружаемся в сон на берегу неспешно текущей реки.
Кожная сыпь, как выясняется, зачастую приносит с собою ночь безумных снов. В памяти у меня отложился только один — про мелких насекомых, пушистых, словно норки. Если их раздразнить (только не спрашивайте как), они раздувались в десять-двенадцать раз против обычного и трахались до одури, а следствие их похоти — инкубаторы, битком набитые громадными пасхальными яйцами. Просыпаюсь не то чтобы с головной болью — чувствую странную пульсацию между глаз и чуть выше. Запутавшись ногами во влажных со сна простынях, осторожно массирую ноющий участок, предполагая обнаружить шишку. По ощущениям — до того, как пощупаешь — больше всего похоже на то, что там формируется гигантский прыщ. Но под пальцами лоб кажется ровным и гладким, в этом месте даже чуть впалым. Гляжусь в зеркальце в ванной: ничего не вижу, вот только кожа, пожалуй, чересчур гладкая и блестящая. Если это не зарождающийся гнойничок, тогда чего ж он так пульсирует? С моим везением он, пожалуй, прорвется и извергнет магму как раз во время интервью.
Это Леке расстарался. Позвонил вчера как ни в чем не бывало, при том, что мы ни словечком не обменялись с той ночи, когда он отымел меня до одури своим тощеньким членом. У Митци контракт на здоровенные такие вазы для внутреннего дворика школы «Чистых сердец» на горе Курама, и как только она услышала, что они ищут репетитора по английскому языку для сценического диалога, она тут же подумала обо мне. Ага, как же. Держу пари, идея Лекса. Небось эти двое — одна из тех парочек, ну, вы знаете, вовсю развлекаются на стороне, и при этом эмоционально срослись как сиамские близнецы. Она отпускает поводок, давая ему шанс перепихнуться со мной в гигантской бочке из-под сакэ, а он обеспечивает «порно-беседу под одеялом» — своего рода топливо для выдохшейся страсти. Да плевать я хотела, пусть он и впрямь расписывает мой торчащий клитор, если в результате мне перепадет настоящая работенка, вместо всех этих дерьмовых подработок. Всех — это громко сказано. Миссис Накамура с девочками и тот музыкантишка из Арасиямы, который звонит мне, как только у него заводится деньга, то есть практически никогда.
Намазываю лоб «Нокземой», влезаю в благопристойное полотняное платье — подцепила на августовской распродаже в «Холт Ренфрю»[44] пару лет назад, достаю из мини-холодильника упаковку йогурта, позавтракать по-быстрому. Открываю — тоже пахнет «Нокземой». В здешнем влажном климате вообще ничего не хранится. Оставляю на телевизоре. Может, горничная черпанет себе ложку-другую и скончается, мать ее за ногу.
На станции Дематиянаги на платформе вокруг меня кишат четырнадцатилетние подростки в черных, армейского образца, туниках и беретах в тон. Поначалу они словно не замечают моего присутствия — носятся вокруг, открыв рот, опустив глаза, помавая пальцами в воздухе. Затем слышится шелестящее «хэрро», хотя ни у кого из них даже губы вроде бы не двигаются. Подъезжает трамвай; целая группа этих ребят умудряется обступить меня так тесно, что их пахнущие потом тела просто-таки отрывают меня от земли и заносят в вагон. Опускают меня прямо на середину скамейки, обитой бордовым плюшом. Мальчишки втискиваются по обе стороны, каждый задерживается на мгновение пожать мне руку. Еще с дюжину повисают на ремнях у меня над головой, так что их промежности подрагивают и раскачиваются прямо у меня перед носом, когда вагон трогается и медленно ползет в гору, а бетонные многоэтажки — с каждого балкона свисает по цветастому футону — сменяются прихотливыми деревеньками, рисовыми полями и приземистыми деревянными фермерскими домиками тут и там.