После этого он вообще укатился. В буквальном смысле, на пол. Валяется передо мной на ковре и ржет, а я сижу со стояком, таким, что в глазах все красное. Дал ему проржаться, потом за челку с пола. Он — ой, бля, больно, Эдди! Работай, говорю. Любишь кататься — люби и саночки возить.
Он сам захотел, чтоб это, на полную, случилось снова. Побледнел, глупый — не забыл, как пришлось хлебнуть горяченького.
Ничего не случилось. Рано. Я просто совал в него смазанные пальцы. Под конец довольно глубоко. Осторожно. Ему нравится. Я видел. В первый раз вижу такое. Но какая же узкая дырка. Я удивился, как я вообще тогда мог его ебать и как он умудрился не орать.
Да, в этих делах он очень хочет стать взрослым. В остальном — пацан пацаном. Те, другие, были взрослей. Но они же были с улицы. А этот… До сих пор не пойму, каким образом он так управился с парнями-оруженосцами. Но со мной он такой, будто ему даже не 17, а каких-нибудь 13, а я его старший брат.
Я спятил, не иначе. Эрни точно б ухохотался надо мной. Когда это я покупал своим щенкам мороженое? Этому купил. Он не просил — просто я пошел за вином и почему-то купил. Захотелось поглядеть, как он его ест.
Оказывается, он ужасно любит мороженое. Но ел так аккуратно, что я чуть не кончил, на него глядя. А он понял, что я его хочу, все-то он понимает.»
«Он так полюбил трахаться.
И совсем он не как фрау Марта, которая умудрялась за ночь обслужить пятерых-шестерых и притом валялась на своем одеяле так, словно ей все равно.
Бальдура я научил всему, что знал, теперь он как только не дает мне — и так и этак, и вот так. Послушный. Ласковый. Радость, а не парень.
Притом, гаденыш маленький, хулиганом оказался, тоже мне, из приличной семьи. Как мы на улице — в кабаке или где еще — он так на меня и косится, глаза сияют шалавым огоньком, мордашка горит, и я уж знаю — если доведется ему где-нибудь на людях что-то выкинуть — коснуться меня по-нашему — так все, сучонок, готов, на штанах бугор, хоть веди его в ближайшую подворотню, ставь раком и еби как шавку. И, надо сказать, пару раз мы такое проделали — не в подворотне, конечно, и не прилюдно, конечно. Но — в парке. В кустах. Весенний собачий заеб, иначе не скажешь.
Вот и в тот раз было то же самое, только я ему дотронуться до себя не давал до того момента, пока мы домой не приехали. Он весь дрожит, как в лихорадке.
Иди, говорю, к столу.
Подошел, ремешок расстегнул, портки и трусы стянул.
Нет, говорю, совсем снимай. Мешать будут.
Он бровью дерг! — как, мол? Я молчу. Ну, он стащил все, как велено. Стоит передо мной — ох, картинка зашибись! — пиджак, сорочка, галстучек, а ниже пояса — ничего, кроме черных шелковых носков. И красавчик вверх глядит.
Ложись, говорю. Он ко мне спиной поворачивается… нет, говорю, не так. — А как? — На спину, говорю, ложись. Да, на стол. Только он задик на край стола пристроил, я его за ноги дернул вверх — и их себе на плечи. Ножки у него — бабе б не стыдно было, стройные, пряменькие…
Он глазами хлопает: Эдди!..
Чего? Погоди, тебе понравится.
Голову отвернул. Щеки красные, губу прикусил. Стыдно, что ли? — черт знает. Ему еще стыдиться, ухохочешься.
И быстро о стыде забыл, когда я руки смазал и давай его там лапать. Он просто с ума сходит, когда я его за задницу хватаю, радвигаю, как надо, пальцы в него сую… Это сначала — пальцы. А потом… ох, как ему понравилось! Выл, бедняжка, думаю, соседи решили, что я себе собаку купил — чтоб от злости пинать, а сегодня у меня как раз день нехороший…
Кончил он, потом я, смотрю, стонет мой паренек, чуть не плачет. Оказалось, бедрышко свело с непривычки, а он терпел, глупыш… ну, я сразу его за ляжку цап — и разминать. Смотрю — уже улыбается, мордаха красная, слюнявая, довольная…»
«Однажды он примерил мою рубашку. Почти как раз, только я в плечах пошире, конечно. Идет мне, спрашивает?
Идет, говорю, штурмовичок что надо. Скоро такую же наденешь. И ведь правда — сидит на нем, как влитая.
Он так любит, когда я про войну, да про Россбаха, да про Рема и СА рассказываю — слушает так, словно ему и правда лет 13.
Только вот как подумаю, что с Эрни станет, когда он его увидит…
Нет, мать твою. Этого — не отдам. Были у меня пареньки — двое — которыми я спьяну с Эрни делился, да и им спьяну было все равно. Но этот… жалко. Нет. Мой.»
«Разговорчики…
— Тебе, — говорит, а сам смеется, — небось скучно со мной, Эдди?
— Нет, — говорю.
С ним соскучишься, как же. Во-первых, болтушка та еще, во-вторых, так смешно у него выходит — просто видишь, о ком рассказывает. Ему б в киноактеры — цены бы не было.
— А тебе, — спрашиваю, — со мной не скучно? Я книжек не читаю, они мне на хуй не сдались…
— Нет, — говорит, — с тобой весело. Ты хоть не дергаешь меня, не воспитываешь каждую минуту… С тобой — хорошо…
— Ну, — говорю, — и на том спасибо.»
Продолжалось это ровно три недели.
Бальдур — зря Эдди так думал о нем — не был порочным существом. То, что обрел — обрел, но все остальное, что получил в придачу, оказалось сплошным разочарованьем.
Постель? — Да… это было существенно. Когда он видел Эдди — влипал в его взгляд и улыбку, словно муха в мед, а перед глазами вставало мутно-влажное, стыдное виденье раздербаненной постели и здоровенного, распаренного, поблескивающего от пота тела на ней — тела, к которому Бальдура всякий раз нестерпимо, сосуще притягивало — прижаться, охнуть под тяжестью, впустить в себя, хоть и было это всякий раз мучительно трудно, и соитие каждую секунду грозило из сладкого стать раздирающе-болезненным, Эдди мало думал об осторожности, когда увлекался, долбил, как долотом в дубовое полено.
А вот себя в такие моменты Бальдур вспоминать не любил — стыд жег как огнем, да и плохо он себя в этом помнил: оставались в памяти палящее притяженье к мокрой Эддиной шкуре, смешанное амбре пота — своего и Эддиного, черно-алая тьма по ту сторону зажмуренных век, сладко-саднящее мокрое тренье, собственный дурацкий смех пополам с истерическим подвыванием…
Бальдур от одного стыда расстался б со всем этим, если б не ощущал в то же время, что его тело неслучайно ведет себя именно так… Он всегда нравился себе в зеркале, о красоте своей знал, теперь открыл и то, что тело его словно бы и создано для таких развлечений, и ненавидеть его за это было бы неразумно. В конце концов, удовольствие было огромно и ослепительно, смешанное со стыдом и непременно-звенящей в самом жарком постельном пылу ноткой унижения… Эдди довершил ту работу, что начал когда-то в Бальдуре угрюмый золотоволосый Рольф, довел образование нежного, чувствительного, самолюбивого дворянчика до конца, открыв эти дьявольские раскаленные врата пидорского царства, где нет у тебя прав, кроме тех, что дарует тот, кто сует тебе… а в другое время ты — снова ты, и смотришь на тупорылого своего дружка свысока, и ухмылка твоя говорит: да кто ты такой?..
Постель — да….
Любовь — ха! Вот уж сказки для девочек.
Эдди, меж тем, успел искренне привязаться к мальчику, скучал без него, но это было и всё, не умел он ничего больше, тот, чью способность любить убила война.
И этого — он так и не догадался — Бальдуру было недостаточно. Да и Бальдур, спроси его, не сказал бы, чего ему не хватает — и почему ему иногда кажется, что рядом с Эдди он вот-вот задохнется, аж слезы выступают на глазах от непонятного, нелепого, ниоткуда явившегося, но теснящего грудь чувства жгучей обиды. Обиды на то, что вот он, Эдди, рядом лежит, а я не вижу его лица, и мне все равно, что на нем, лице этом, сейчас написано… я засну раньше, или позже — неважно, но перед тем, как заснуть, даже не попытаюсь вглядеться во тьму и понять, о чем думает тот, кто сейчас со мною…
Они были слишком чужды друг другу — говорить не о чем. Резерв боевых мужественных историй Эдди исчерпался быстро, говорить приходилось Бальдуру — и тут-то он чувствовал то, что чувствует порою любой одаренный умница, которого слушают все: ощущал себя клоуном. Блестящим, но клоуном, вынужденным невесть почему развлекать ярмарочную толпу за мелкие деньги.
Куда важней для Бальдура, чем сам Эдди, были те люди, с которыми Эдди его свел.
Поначалу Бальдур без вина пьянел в компании штурмовиков — их грубость и прямолинейность сходила для него за честность и прямоту, он на голубом глазу верил в байки, описывающие их военные подвиги. А перед сном эти парни явно молились не Отцу, Сыну и Святому Духу, а Рему, Россбаху и Революции.
Благодаря знакомству с ними Бальдур, имевший и без того немалый вес в мальчишеских компаниях, воспарил на небывалую высоту.
И все это было замечательно. Тешило тщеславие. Но Бальдур состоял не только из тщеславия.
Он смотрел на этих людей, вступал с ними в разговоры, ночами в своей комнате часами проигрывал эти разговоры так и этак — и в конце концов понял, чего ему в этих людях не хватает.