И все это было замечательно. Тешило тщеславие. Но Бальдур состоял не только из тщеславия.
Он смотрел на этих людей, вступал с ними в разговоры, ночами в своей комнате часами проигрывал эти разговоры так и этак — и в конце концов понял, чего ему в этих людях не хватает.
Орали они громко. И всерьез желали все изменить — еще бы нет, если это их дети голодные и оборванные бегали по городу.
Но ни один из них не знал, что именно нужно ДЕЛАТЬ.
Бальдур тоже не знал. Но даже в свои семнадцать понимал, что криком делу не поможешь.
1925. Дуэт для фортепиано и виолончели. Гитлер
Ронни не мог дождаться, когда кончится этот февраль — четвертый месяц одиночества — потому что возлагал на март некие смутные, неопределенные, непонятные надежды — хотя надеяться было не на что, совсем не на что. Жизнь его, как он считал, окончилась, не начавшись.
Он помнил взгляд Эдди Хайнеса, помнил его хлесткое: «Жиденок, брысь, этот не для тебя», — и в горле першило, и становилось больно дышать. Это напоминало ему, как он гостил у тетки в деревеньке на Дунае, и как они, мальчишки, срывали спелые колосья пшеницы и грызли зерна. Просто так. У недозрелых зерен был вкус из тех, что приятны только в детстве — то же, что грызть сосульку, пробовать волчью ягоду… А шли они в то время, кажется, на речку — и в предвкушении прохлады, возни и брызготни им просто не шлось спокойно, несмотря на жару, и они то и дело толкались, спихивая друг дружку с дороги в поле. Это ужасно их смешило, как смешат только мальчишек исключительно идиотские выходки. Больше всех прыгал и бесился Квекс — так его прозвали за то, что у него было шило в заднице…
Годами позже Ронни увидел фильм «Квекс из Гитлерюгенд» — и это было как удар поддых…
Этот, его Квекс был тоже еврей. Или, пользуясь выражением Хайнеса, жиденок.
Это был маленький кучерявый пацан, находившийся в странно-родственных отношениях с пространством. Его подвижность и вертлявость словно обеспечивали ему некую безопасность всегда, что б он ни творил. Там, где другой непременно споткнулся бы и приложился оземь, Квекс, штопорно изогнувшись, ухитрялся не упасть. Он уворачивался от летящего в него каштана даже тогда, когда стоял к бросающему спиной и не подозревал о его намерениях. Он взбирался на деревья так высоко, что другие только ахали, и балансировал на самых тонких ветвях, дрожащих под его узкими ступнями, как струны под пальцами. Он был как марионетка на невидимых нитях.
И вот — в разгар всей этой дурашливой толкотни — пространство впервые предало Квекса… Его толкнули, а он… упал. И закашлялся.
Вскочив на ноги, он кашлял и кашлял, побагровев и держась за грудь. Ребята хлопали его по спине из всех сил, он сводил лопатки и кашлял.
Речка была забыта, все побрели назад, испуганно косясь на кашляющего, задыхающегося Квекса. Это ты его толкнул. Я? Ни черта, это Ганс, я только подбежал…
Квекс больше никогда не прыгал с крыш и не скакал по веткам. Он проболел месяц и умер.
Ронни, единственный из летних его друзей, навещал его — Квекс тоже был из Мюнхена, тоже приехал на лето к родным.
— Больно дышать… и не хочется, — говорил желтый, с синими ногтями, на себя непохожий Квекс. Он стал такой маленький — куда меньше, чем был. Если ему и без того в десять лет давали восемь — сейчас казалось, что ему шесть, такой он был крошечный и такой ужас дрожал в его черных глазах, съежившееся лицо его казалось старческим.
Когда его вскрыли, стало понятно — причиной смерти стал колосок, который он вдохнул. Колосок застрял в легких, и сгнил, и заполнил их гноем.
Ронни долго не мог спокойно спать после этого — дело было в том, что он знал, Квекс умрет.
Сейчас он чувствовал себя почти так же, как Квекс. Словно в его легких что-то застряло. Больно было дышать, не хотелось дышать.
Он не хотел даже смотреть на мать, когда она возвращалась с работы. Она была лишним напоминанием о том, что никогда, никогда им обоим никуда не деться отсюда. Накопить денег, продать квартирку… и что? И — куда?
Та жизнь, которой Ронни год назад отдавал все, что мог, отвергала его. Говорила голосом Хайнеса и вела себя как Бальдур, который ни разу, никогда не зашел к нему после этого. Дружба, оказывается, это такая барахолка. И маленький немец Бальдур ведет себя не лучше жида из пропагандистских брошюрок, меняя худшее на лучшее…
Ронни ни разу не пришло в голову, что Бальдур никогда не был у него дома и не знал его адреса.
Он издалека иногда видел его — в компании коричневорубашечников. И думал — кто же из нас идиот, а?
Начался март, но Ронни все еще никак не мог очнуться от стылого оцепенения.
— Ты когда-нибудь что-нибудь будешь делать? — сказала его мама как-то вечером. Она плакала. Вечер был холодный, она пришла с работы. У нее не было перчаток.
У нее были красные руки. Она смотрела на них и плакала. Она давно уже мыла посуду и котлы в рабочей столовой. Наци не хотели, чтоб евреи учили их детей.
Ронни промолчал.
На следующее утро — после того, как она ушла на работу — он вытащил из шкафа футляр со скрипкой.
Она лежала в своем гнезде из потертого малинового бархата такая же, какой была, когда он вынимал ее в последний раз, для того, чтоб сыграть Бальдуру.
Ронни вынул ее, и ему, как обычно, показалось, что весу в ней не больше, чем в бумажном кораблике. Но хрупкий инструмент выглядел так бесстрашно! А тусклое сияние лака было как дружеская улыбка. Скрипка простила ему его дурацкое пренебрежение. И казалась сейчас единственным другом.
Что ж. Если никуда не деться от того, что ты еврей, еще есть шанс, подумал Ронни. Я ведь знаю, знаю, за что наци не любят евреев. За то, что они удачливы и богаты. Но я не банкир, не торговец. Я… музыкант. Да. И от этого мне точно так же никуда не деться, как от своей жидовской крови. Разве нельзя быть музыкантом? А, Бальдур? Что ты имеешь против музыкантов?
Маленький нестриженый мальчик с темными глазами вызывающе поднял голову.
Он совершал ошибку, сводя всех нацистов к одному Бальдуру фон Шираху, и сам это чувствовал, но иначе не мог, иначе было слишком страшно.
Для Бальдура фон Шираха холодный март 1925 тоже стал поворотною точкой. До него сердце Бальдура было как разболтанный компас, стрелка в котором вихляется и глупо трепещет. Март 25 справился с этим. Он привел в жизнь Бальдура человека, который оказался столь сильным магнитным полюсом, что стрелка задрожала в последний разок — и многозначительно замерла, указывая куда нужно.
Бальдур часто ездил в Мюнхен, знал все новости — знал и то, что «оратор из пивных», герой пивного путча Адольф Гитлер освобожден из крепости Ландсберг, написал там книгу и вот-вот издаст ее.
В тихом Веймаре Бальдуру было тесно и душно — тут ничего не происходило, настоящая жизнь была в Мюнхене и Берлине.
В доме Ширахов часто гостил доктор Ганс Северус Циглер, литературовед и художник, с недавних пор важная шишка — заместитель гауляйтера Тюрингии. Циглер стал национал-социалистом до «пивного путча», а антикоммунистом — и еще раньше, как он однажды сказал.
— Я тоже, — отозвался Бальдур, — я с 12 лет в «Кнаппеншафт»!
Циглер с ласковым интересом взглянул на юношу сквозь стекла своих очков в тонкой оправе.
— О да, Бальдур, ваш батюшка рассказывал мне, какой у него растет юный патриот. Как там у вас дела в «Кнаппеншафт»?
— Он там лидер, — с гордостью сказала мать Бальдура, фрау Эмма, урожденная Эмма Мидлтон, в жилах которой текла буйная кровь свободолюбивых и безалаберных американцев. Она явно восторгалась своим нежным интеллигентным мальчиком, который оказался настолько умным и смелым, что смог командовать грубыми и упрямыми тюрингскими мальчишками.
— О, замечательно, — разулыбался доктор Циглер, дабы скрыть свое недоверчивое удивление. Он был давний знакомец Карла фон Шираха и помнил его младшего сына маменькиным сынком, послушно играющим на рояле положенные часы, но в остальное время болтливым, капризным и сознающим свою власть над обожающими его взрослыми. Бальдур порою казался очень плохо воспитанным — но при одном взгляде на его улыбающуюся мордашку с хитроватыми глазищами в пушистых ресницах об этом забывалось, такого и наказать-то рука не поднимется.
Сейчас перед Циглером стоял уже не тот избалованный мальчишка. В свои семнадцать Бальдур был высоким худеньким юношей с коротко остриженными пепельными волосами, серьезными глазами, изящным, но все же выдающимся фамильным носом и строго сжатыми губами.
— Вы можете задавать мне любые вопросы, Бальдур, — сказал Циглер.
Тот мигнул и тихо попросил:
— Расскажите про Гитлера.
Не прошло и недели, как Циглер снова предстал перед Бальдуром — на этот раз стекла его очков грозно и деловито поблескивали.