— Оро, — шепчу я, — что это?
— Монреальский симфонический оркестр, турне по Японии, — расплывается в улыбке он.
Канадцы! Вот почему они смотрятся так кошмарно! О’кей, это только репетиция, но почему одни из них сидят, другие стоят, и все так ужасно одеты? Ну ладно, будем справедливы: не столько ужасно, сколько слишком. В комнате тепло и душно, однако все так закутаны, словно только и ждут приказа Пири[109] тащиться на север. Мужчины — в твидовых куртках поверх застегнутых на все пуговицы кардиганов поверх водолазок с воротником «хомут». Женщины — в модельных свитерах такого размера, что в один такой среднестатистическую японскую семью упихнуть можно. А кожа, кожа! И кому первому пришло в голову назвать эту расу белой? Да они же серые, как газетная бумага, землистые, как гренки, желтовато-бледные, как сальные свечи, — ничего общего с какими бы то ни было оттенками белого. Кое у кого из тех, что помоложе, розовые щеки, кое у кого из тех, что постарше, красные носы — от пьянства или мороза. Мать моя женщина, ну и жуткое же сборище! Толстопузые, кривоногие, с прогнутыми спинами, неуклюжие, бесформенные — на живодерню таких оттащить, да и только.
Лысый тип постукивает палочкой по возвышению. — Numero soixante-cinq, s’il vous plait. Помните: legato[110]. В тонкий узор гобоев хромом вливаются валторны. Три дамы на закате зрелости — они сидели на складных стульчиках в первом ряду взрослого хора — решают, что ради этой части они, пожалуй, встанут — и поднимаются, производя шум и грохот, шурша юбками и приглаживая волосы — все, как говорится, по полной программе. Знаю я этих дам, с их плиссированными юбками до полу, с их скрипучими кожаными ботинками, скверным «перманентом» и модельными очками с линзами размером с ветровое стекло. Прежде чем до них доходит очередь, одна резко садится опять и, пока хор мальчиков выводит мелодию флейты, извлекает из сумочки пластмассовый ингалятор. Смена часовых поясов, или жуткая загрязненность Токио, или стресс, или и то, и другое, и третье спровоцировали приступ астмы. Она вставляет рыльце в рот, брызгает один раз, другой. Вот так-то лучше. Поднимается на ноги — как раз к моменту, когда надо петь.
Я к этому не готова. Глубокие, грудные взрослые голоса затапливают комнату. Мои дамы не красивы, зато теперь они — часть красоты, вот уж не ждала от них такого. Разумеется, каждую я расслышать не могу. Возможно, у кого-то голос невыразительный, у кого-то — резкий, у той чересчур сильное вибрато, а эта блеет, как овца. И тем не менее они — часть той волны, что обрушилась на зал, нахлынула на нас с Оро, и, когда их партия заканчивается, мои дамы кажутся бледными и измученными, и даже оторопевшими, словно знают: только музыка спасает их от самих себя. Эта борьба за sauvetage[111] с каждой новой пропетой нотой набирает силу. При этом внутренний колодец вычерпывают ведрами — и опрокидывают ведра на нас, создавая волну. А пополняться колодцу неоткуда, он лишь иссякает. Когда женщины поют, сознают ли они, что однажды ведро поднимется сухим, совсем сухим? Красота утра становится выбеленными костями к вечеру, мир меняется без конца. Но они все равно поют, не прекращают петь: тоже храбрость своего рода. Дирижер вмешивается еще раз, он недоволен.
— Это Малер[112], я знаю — но что именно?
Оро запускает руку в нагрудный карман пиджака и достает серебряную записную книжку с крохотным механическим карандашом на цепочке. Открывая ее, читает: «Восьмая симфония, известная также как «Симфония тысячи», Густава Малера, написанная в 1906 г. за шесть недель. «Вообразите, что вселенная запела. Мы больше не слышим человеческих голосов, мы слышим голоса вращающихся планет и солнц».
— Оро, где ты это взял?
— Записную книжку? В Венеции, два года назад.
— Нет, про симфонию.
— Ассистент расстарался.
— Еще что-нибудь?
Он сверяется с книжкой.
— После того они сыграют «Kindertotenlieder», «Песнь об умерших детях». Для оркестра и соло. «В песне оплакиваются не только дети, умершие во младенчестве — братья Малера и его дочь, — но также и утрата чистоты и неведения в восприятии жизни».
— А можно, мы останемся послушать? Это одно из моих самых-самых любимых.
Он касается моей руки — и тут оркестр начинает играть снова.
— Мы останемся до самого конца, Луиза. Это тебе подарок из Канады.
* * *
Двенадцать «костюмов» выводят нас из концертного зала «NHK». Длинная площадь пуста, фонари на изогнутых столбах отбрасывают овальные озерца света. А в следующий миг она уже не пуста. Трое парней с видеокамерами на плечах выскакивают из кустов, обрамляющих площадь, и вовсю дуют к нам, на ходу включая прожекторы. Еще человек тридцать-сорок мужчин и женщин рысят через площадь. У одних — кинокамеры с мощными вспышками, у других — серебристые микрофоны. Дергаю за кисточку сбоку шляпки, и вуаль опускается вниз, точно занавес на сцене. Я вижу их, но они не видят меня — мир кажется шероховатым, как изображение в старых фильмах. Чувствую себя до странности спокойной, недосягаемой.
Оро оглядывается, берет меня за руку.
— Не бойся, пожалуйста, — говорит он и тут замечает вуаль. Он улыбается. — Очень хорошо. Не беги. Мы пройдем шагом, спокойно. Головы подняты, глаза открыты.
Еще несколько метров, и они обрушиваются на нас, точно зловонные миазмы. По запаху могу определить, что рядом стоящий ел на ужин или скорее вместо ужина. «Оро, Оро», — кричат они, а затем — вопросы, которых я не понимаю. Ноги мои отрываются от земли, меня и его несет толпа.
Женщина с остреньким личиком и в желтой куртке подходит к самой вуали и дышит на нее. Ее влажные губы оставляют темный круг на полупрозрачной ткани под самым моим носом.
— Луиза, — говорит она, — вас ведь так зовут, верно? Иду с видом как можно более бесстрастным, кожа лица — словно вторая вуаль.
— Поговорите со мной, Луиза. — Она пытается подпихнуть серебристую трубку магнитофона под вуаль. — Расскажите мне, как вы добились Оро, расскажите моим слушателям, что вы такое делаете, чтобы очаровать японскую звезду экрана номер один.
Нас несет вперед, кинооператоры бегут в обратном направлении чуть впереди от нас.
— Луиза, Луиза, — вкрадчиво мурлыкает она. — Пожалуйста, расскажите нам свои любовные секреты. Вся Япония желает знать… — Парень с портативной телекамерой отшвыривает ее с дороги, но она сей же миг возникает вновь и одной рукой вцепляется в лацкан моего жакета. — Япония должна узнать, Луиза, как гайдзинская дылда вроде вас сумела зачаровать японского Джеймса Дина!
Вдалеке уже различаю «мазерати». Задняя дверца автоматически распахивается.
Эта женщина начинает действовать мне на нервы. Пытаюсь равняться на Оро; тот шагает вперед точно загипнотизированный. Папарацци со всех сторон его облепили, а он словно не здесь.
— Луиза, покажи нам свое лицо. Покажи нам свою безобразную гайдзинскую рожу. — Она хватает за вуаль и резко дергает.
Я даю сдачи — о, всего-то навсего легкий толчок в солнечное сплетение. Но женщина такая маленькая, «в легком весе»; наверное, надо было соизмерить силу. Отшатнувшись, она падает на парня в куртке-«сафари», который пытается поймать в кадр мои громаднющие титьки с наилучшего ракурса. Вот она распростерлась на бетоне. И — в отключке.
Вуаль моя висит на одной Ниточке. Щелк. Щелк. Щелк. Я хочу задержаться, поглядеть, не скопится ли под ее головой лужица медленно сочащейся крови, как это бывает в кино, но Оро схватил меня за одно плечо, водитель за другое, они тащат меня оставшиеся двадцать ярдов к машине, а вокруг беснуется толпа.
Дверь хлопает, мы утрамбовываем улицу высококачественной резиной «Мишлен».
Лицо Оро — совсем рядом с моим.
— Что ты сделала, Луиза? Что ты сделала?
— От души ей вмочила.
— Вмочила?
Водитель, оглянувшись через плечо, хохочет.
— Ну, толкнула ее самую малость. Оро хмурит брови.
— Очень плохо. О, это очень плохо, Луиза. — Хлопает меня по плечу. — Новый Мухаммед Али.
— Али Мухаммед, — сдавленно фыркает водитель.
Когда я наконец встаю, длинный верстак из начищенной стали, что служит Оро обеденным столом, уже завален газетами. Практически во всех макет примерно одинаковый. Слева — зернистый увеличенный снимок моей потрясенной физиономии с черно-белой фотографии: ну, той, где я валяюсь, опрокинутая навзничь, на веранде в «Чистых сердцах». В середине — цветное фото меня же, вуаль сбилась на сторону, так, что виден один глаз — и зыркает свирепо, точно у загнанного в угол зверя. Помада размазалась, рыжие кудри торчат из-под шляпы во все стороны. Справа — фотография забинтованной-перебинтованной головы, сбоку свисает капельница для внутривенного вливания.
Оро выходит из-за гигантского, от пола до потолка, аквариума, где дно покрыто слоем аквамариновых стеклянных шариков толщиной фута в три и снуют лимонные карпы. На нем короткий белый шелковый пеньюар, в руках — кофейник с «эспрессо».