До деревни Уэльбека он добрался только к полудню, но на улицах было пусто. Да и вообще, ходил ли кто-нибудь когда-нибудь по улицам этой деревни? Домики из известняка со старыми черепичными крышами, видимо, типичные для этих краев, чередовались с белеными строениями с фахверковыми стенами, которые скорее ожидаешь увидеть в сельских районах Нормандии. Церковь с подпорными арками, заросшими плющом, несла на себе следы самоотверженного ремонта; с культурным наследием тут явно не шутили. Повсюду виднелись декоративные кустики и лужайки; информационные щиты из темного дерева приглашали гостей совершить увлекательную экскурсию по области Пюизе. В актовом зале Дома культуры проходила постоянная выставка местных кустарных промыслов. Здесь, возможно, уже давно жили одни дачники.
Дом писателя находился на окраине деревни; когда Джед наконец до него дозвонился, он дал ему предельно точные указания, как проехать. Он как раз вернулся с дальней прогулки с собакой, с дальней прогулки по заснеженным сельским пейзажам, и был бы счастлив пообедать с Джедом.
Джед припарковался перед воротами длинного дома-лонжера с белеными стенами в форме буквы L. Открепив контейнер с картиной, он потянул на себя рукоятку звонка. В ответ немедленно раздался лай. Через несколько секунд дверь открылась, и огромный лохматый черный пес с лаем кинулся к воротам. Следом появился автор «Элементарных частиц», в меховой куртке и вельветовых брюках. Он изменился, тут же понял Джед. Окреп, поздоровел, что ли. Писатель шел ему навстречу энергичным шагом, с приветливой улыбкой на лице. При этом он сильно похудел, на лице появились мимические морщины, а коротко подстриженные волосы поседели. Как у зверя, сменившего летний мех на зимний, подумал Джед.
Они расположились в гостиной на бархатных диванах бутылочного цвета; в камине пылал огонь.
– Тут еще осталась родная мебель… – сказал Уэльбек. – Все остальное я купил у старьевщиков.
Он поставил на журнальный столик нарезанную колбасу и оливки и откупорил бутылку шабли. Вынув картину из контейнера, Джед прислонил ее к спинке дивана. Уэльбек рассеянно посмотрел на свой портрет, потом обвел взглядом комнату.
– Он неплохо будет смотреться над камином, как по-вашему? – спросил он наконец. Казалось, это единственное, что его волнует. Ну, может, так оно и лучше, подумал Джед; что такое картина, в сущности, как не дорогостоящий предмет обстановки? Он маленькими глотками пил вино. – Хотите, покажу вам, как я тут живу? – предложил Уэльбек. Он, само собой, согласился.
Дом Джеду понравился, он напомнил ему чем-то дедовский; хотя все традиционные деревенские дома всегда на одно лицо. Кроме гостиной тут была огромная кухня с чуланом, служившим одновременно погребом и дровяным сараем. Двери справа вели в комнаты. В первой, явно нежилой, с высокой и узкой двуспальной кроватью посередине, можно было окоченеть от холода. Во второй стояли односпальная кровать – похоже, детская, – втиснутая между книжными полками, и секретер. Джед взглянул на книги в изголовье: Шатобриан, Виньи, Бальзак.
– Да, я сплю тут, – подтвердил Уэльбек, когда они, вернувшись в гостиную, снова уселись у огня- – В своей собственной детской кровати… Каково начало, таков и конец… – добавил он с труднообъяснимым выражением лица (удовольствие? смирение? горечь?). Джед не придумал никакого уместного комментария.
После третьего стакана шабли он впал в легкое оцепенение.
– Пошли за стол, – предложил писатель. – Я вчера приготовил пот-о-фе*, сегодня он еще вкуснее. Пот-о-фе только выигрывает при подогревании.
* Пот-о-фе (букв, горшок на огне) – тушенное в пряном бульоне мясо с овощами, традиционное французское блюдо.
Пес поплелся за ними на кухню, и, свернувшись в уютной матерчатой корзине, блаженно вздохнул.
Пот-о-фе был пальчики оближешь. Негромко тикали настенные часы с маятником. В окно виднелись заснеженные луга, вдалеке рощица черных деревьев заслоняла горизонт.
– Вы предпочли спокойную жизнь, – сказал Джед.
– Конец уже близок; можно стариться себе потихоньку.
– Вы больше не пишете?
– В начале декабря я попробовал написать стихотворение о птицах; приблизительно в то время, когда вы пригласили меня на свою выставку. Я купил им кормушку, насыпал туда кусочки сала; холода уже наступили, зима была ранней. Они налетели целой толпой: зяблики, снегири, малиновки… Сало им пришлось весьма по вкусу, но на стихи это никак не повлияло… В итоге я написал про своего пса. В тот год клички давали на букву П, я назвал его Платоном, и стихотворение получилось; это одно из лучших стихотворений, когда-либо написанных о философии Платона, а может, и о собаках тоже. Возможно, оно станет одним из последних моих произведений, а то и самым последним.
Платон заворочался в своей люльке, засучил лапами по воздуху и, глухо заворчав во сне, снова затих.
– Птицы – это ерунда, – продолжал Уэльбек, – живые цветные пятнышки, знай себе высиживают яйца да пожирают насекомых тысячами, пафосно летая туда-сюда, какая все-таки глупая суетная жизнь, целиком отданная пожиранию насекомых – иногда приправленных личинками – и воспроизведению себе подобных. Собака же несет в себе личную судьбу и образ мира, хотя в ее драме есть что-то недифференцированное, она не исторична, даже не повествовательна, и мне кажется, мир как повествование – мир романов и фильмов, для меня более или менее исчерпан, мир музыки тоже. Теперь мне интересен лишь мир как соположение – мир поэзии и живописи. Хотите еще пот-о-фе?
Джед отказался. Уэльбек вынул из холодильника сыры – сан-нектер и эпуас, – нарезал хлеб и открыл еще одну бутылку шабли. – Спасибо, что привезли мне картину, – сказал он. – Глядя на нее, я буду вспоминать, что жил когда-то полной жизнью.
Они вернулись в гостиную выпить кофе. Уэльбек подкинул два поленца в огонь и ушел хлопотать на кухню. Джед принялся изучать его библиотеку и удивился, как мало в ней романов, – в основном, одни классики. Зато, к его изумлению, на полках изобиловали труды самых известных реформаторов XIX века, вроде Маркса, Прудона и Конта, не обошлось и без Фурье, Кабе, Сен-Симона, Пьера Леру, Оуэна, Карлейля и прочих, чьи имена почти ничего ему не говорили. Писатель вернулся, неся на подносе кофейник, печенье «макарон» и бутылку сливовой настойки.
– Знаете, Конт утверждает, – сказал он, – что большую часть человечества составляют не живые, а мертвые. Так же и я теперь, общаюсь скорее с мертвыми, чем с живыми.
Джед и тут не нашелся что ответить. На столике лежало старое издание «Воспоминаний» Токвиля.
– Удивительный случай этот Токвиль, – заметил писатель. – Его «Демократия в Америке» – шедевр неслыханной провидческой силы, абсолютно инновационный, во всех областях; я полагаю, что это самая умная политическая книга, которая когда-либо была написана. И, произведя на свет этот сногсшибательный труд, автор, вместо того чтобы продолжать в том же духе, всю свою энергию посвящает борьбе за депутатство от занюханного департамента Ла-Манш, чтобы занимать высокие посты при разных правительствах, превратившись в заурядного политического деятеля. Хотя он вовсе не утратил своей проницательности и дальновидности… – Уэльбек перелистал «Воспоминания», поглаживая по спине Платона, растянувшегося у его ног. – Вот послушайте, как он пишет о Ламартине! Ну он так его отдрючил, Ламартина этого, мало не покажется! – воскликнул он и прочел приятным, хорошо поставленным голосом: «Между теми честолюбивыми эгоистами, в среде которых я постоянно вращался, едва ли нашелся бы человек, более Ламартина равнодушный к общественной пользе. Я встречал в этой сфере немало людей, возбуждавших внутренние смуты с целью достигнуть более высокого общественного положения, но только Ламартин, как мне кажется, всегда был готов перевернуть вверх дном весь мир для своего развлечения». Токвиль в себя не может прийти от удивления, что ему попался подобный экземпляр. Он сам, будучи человеком предельно честным, пытался принести пользу стране. Честолюбие и зависть он еще как-то может понять, но от такого комедиантства и смеси безответственности с дилетантизмом его буквально оторопь берет. Послушайте, что он пишет дальше. «Я также не знал другого человека, менее искреннего и относившегося с более глубоким презрением к истине. Впрочем, я употребил здесь слово „презрение“ не совсем уместно: следовало бы сказать, что Ламартин имел так мало уважения к истине, что вовсе не интересовался ею. И в своих публичных речах, и в своих сочинениях он бессознательно уклонялся от нее и снова к ней возвращался, заботясь только о том, чтоб произвести такое впечатление, какое было ему желательно в данную минуту»*.
* Воспоминания Алексиса Токвиля, изданные графом Токвилем / Перевод с французского В. Неведомского. Москва: Издание К.Т. Солдатенкова., 1893.
Забыв о госте, Уэльбек продолжал читать самому себе, переворачивая страницы с возрастающим упоением.