– Мне этот храм нравится, – говорю Оро, подныривая под арку и перебираясь через шероховатый, затянутый лишайником ствол. – Мне кажется, есть в этом что-то правильное: дерево уничтожено почти под самый корень, но самим своим уничтожением становится частью чего-то другого.
Оро стоит на краю пропасти, неотрывно глядя вдаль.
– Чудесный вид, – роняет он.
Зажигаю ароматическую палочку, оставляю монету в 500 иен в жестянке из-под зеленого чая «Твайнингз Ганпаудер» на алтаре. Переступаю через ствол обратно, наклоняюсь, проходя через арку, присоединяюсь к Оро на краю. Весь мир словно поделен на пласты: синий туман, пеленой повисающий в воздухе, медленно клубящиеся пурпурные облака, серые зубчатые очертания Внутреннего моря и низкие синие горы Хонсю за ними.
– Оро…
– Мой отец…
А в следующий миг земля у нас под ногами превращается в желе. Она волнуется, колышется, извиваясь, уходит из-под ног. Предводитель моей когорты, забыв о застенчивости, вспрыгивает на меня и обвивает мой таз лохматыми серебристыми лапами.
– Оро, что?..
С вершины горы доносится скрежет. Серая глыба размером с фургон срывается с места и медленно катится в нашу сторону. Камешки поменьше и щебень с грохотом сыплются вниз точно затвердевший дождь. Ряд елей на хребте над нами вибрирует и с треском рушится. Мама-мартышка с малышом на спине цепляется за мою лодыжку.
Я абсолютно спокойна. Даже счастлива. Чтобы встретить смерть, место не из самых худших.
Оро открывает рот и поет: «Bleu, bleu, l’amour est bleu…»*
Душещипательная французская песенка времен моего отрочества. Поднимаю глаза на него: земля ходит ходуном вверх-вниз.
– Откуда ты ее знаешь?
– Это один из хитов моей матери.
Глыба отскакивает от скального выступа над нашими головами и обрушивается на землю в нескольких футах от нас. И хотя земля еще колеблется и прогибается, валун стоит смирно, не рыпается. Камни и галька со свистом проносятся мимо и срываются в пропасть.
Земля под нашими ногами снова недвижна – и кажется еще более необъятной, чем прежде.
– Славное землетрясение, – говорит Оро, пока мартышки с него слезают. – Не особо сильное.
– Славная песенка, – отвечаю я. Мой парнишка отпускать меня, похоже, не собирается. Скалит белые зубы, когда я сдвигаю его левую лапу с того места, где ей не место.
* Синий цвет, синий, любовь – синего цвета… (фр.)
После ужина Оро провожает меня по крытой галерее, что ведет от основного строения к маленькому деревянному павильону без окон. Мы, должно быть, смотримся ужасно по-японски: семеним по свистящим доскам в лунном свете в наших белых юката, испещренных темно-синими квадратиками. Внутри – суровая простота: кедровые, с выбранными пазами стены и наклонный потолок, дверь на колышках, вдоль одной стены – скамейка, а в центре – деревянная бочка высотой почти с меня; к ней подводят ступеньки. К потолку тянется дым. На верхнюю ступеньку кто-то поставил поднос с керамическим кувшином и двумя лакированными блюдцами.
Оро извлекает из складок одежды небольшую блестящую коробочку. Открывает ее, выкладывает на скамейку стеклянную трубочку, наполненную серебристой жидкостью, и набор шприцев.
– Мы ведь не ширяться собрались? – спрашиваю.
– Только не в вену, – уверяет Оро. – В мышцу. Безопасно, но приятно. С «Пустотой» так лучше всего. Сразу забирает.
– Не знаю, Оро. Я не игловая.
– Я тоже. Это очень просто. Ты же знаешь, как колоть витамины?
Я качаю головой.
– Витамины я пью в таблетках.
– Все о’кей. Не хочу тебя пугать.
До чего странно. С Питером, – как ему шло его имя! – я в жизни не испытывала потребности разделить ширево. Это был его кусок радости, а я – так, «на подхвате». А теперь вот, даже если Оро предложит мне колоться внутривенно, так я завсегда. Хочу быть с ним, остальное не имеет значения. А ведь он даже этого не просит.
Наконец говорю: «Пустота – это все», – и оголяю бедро.
Оро вставляет иглу в конец трубки, смотрит, как стеклянный цилиндрик наполняется серебром. Ногтем указательного пальца постукивает по стеклу, выбрасывает несколько капель в воздух и вводит иглу мне в плоть. Чувствую, как жидкость вливается в меня и, пульсируя, растекается под кожей.
Спустя какое-то время он указывает на перед моего юката. Опускаю глаза. Над обеими моими грудями – влажные круги.
Оро развязывает на мне пояс и распахивает ткань. Соски сочатся вязкой жидкостью, прозрачной, точно слезы.
Он проводит языком по левому соску.
– Молоко, – говорит и вновь принимается сосать. – Восхитительно, – молвит несколько минут спустя и переходит ко второму, не менее округлому.
Когда молоко иссякает, Оро вытирает губы и широко усмехается. Берет шприц, вводит остаток «Пустоты» себе в ногу.
– Ох, хорошо.
Развязывает пояс на себе, сбрасывает кимоно. Теперь моя очередь пососать. На вкус он – как море.
– Мы пойдем в купальню? – спрашивает Оро.
– Нет, если я обварюсь там до костей.
Он стягивает кимоно с моих плеч, одежда беспорядочной грудой падает на пол. Поднимаюсь вслед за Оро по недлинной лестнице.
– Все будет хорошо, – обещает он и нажимает на кнопку в панели, вделанной в бок бочки. Потолок раскалывается надвое, раздвигается, взгляду предстает длинное облако, что вот-вот пронзит полную луну.
– Смотри. – Оро указывает на прозрачную дымящуюся гладь воды. – Даже луну видно.
Все, что я вижу, – это отражение его лица в воде, подсвеченное луной.
– Что ты чувствуешь? Эта шутка уже устарела.
– Ничего.
– Ныряй быстро, как угорь.
С открытым потолком ощущение такое, будто входишь в неподвижность самой знойной летней ночи – погружаешься и словно растворяешься. Слишком горячо, просто не выдерживаешь, слишком поздно, уже и не двинешься.
Он рядом со мной, он внутри меня, уткнулся в мою грудь под водой. Я кормлю его грудью, думаю, что он вот-вот вынырнет, чтобы отдышаться. Тут меня осеняет: может, ему это и ни к чему.
Просыпаюсь одна, в нашей комнате, его половина футона ровная, прохладная. Желудок сводит от голода – одно из побочных действий «Пустоты». Набрасываю халат, раздвигаю полупрозрачные ширмы – самую малость, только чтобы выскользнуть наружу, – ступаю на голые доски. Луна в черном небе висит совсем низко. Крадусь на цыпочках, рисуя в воображении недоеденные суши, может, миску холодного пряного тофу.
Перед блестящими ширмами останавливаюсь как вкопанная: кто-то громко рыгает. А потом – жадное чавканье. Кому-то – Оро? – в голову пришла та же самая мысль, и он жадно наворачивает макароны. В кои-то веки я постараюсь не вести себя импульсивно. Ширмы задвинуты неплотно. Всматриваюсь в щелочку. Все директора конгломерата развлечений «Сиру» там: мистер Анака, мистер Синода, мистер Нарусе, мистер Кобаяси, мистер Аракава. И все они тянут что-то через длинные бамбуковые соломинки. Опускаю взгляд к основанию соломинок. Оро лежит на спине на длинном алом лакированном столе, глаза открыты, глядит в никуда. Шрам, рассекающий его торс по центру, тоже открыт: зияющий темно-красный рот. Бамбуковые соломинки взбалтывают его до дна, вытягивают сиру.
В памяти всплывают слова Гермико, произнесенные в забегаловке-барбекю в Роппонги: «Все эти люди, наделяющие его властью… они им питаются».
Спотыкаясь, бреду обратно в комнату. Причиндалы в коробочке, рядом с жесткой Оровой подушкой. И стеклянная трубочка тоже, все еще полная серебра где-то на треть. Забираюсь под низкий столик, отделяющий фу-тон от гостиной как таковой. Так оно безопаснее… я чувствую себя безопаснее, забившись в нору, и под колпаком.
Пустота. Чувствую, что на сей раз заслужила всей полноты эффекта.
Порою ужасно трудно не обращаться с собственным телом так пренебрежительно, как оно того заслуживает. Доктора и медсестры в центре «Обучения улыбке» в Кобе это поняли: они применяют ко мне относительно мягкие средства фиксации и мощные седативы, точно так же, как к обычным своим пациентам: эмоционально неустойчивым поп-звездам, «перегоревшим» премьер-министрам и политикам, жертвам очередного скандала.
Не помню, как я там оказалась; так и не потрудилась никого спросить, кто меня привез. Тот мир – его мир – меня больше не касается. Я была только рада от него освободиться; жалею лишь, что не до конца. Отлично помню, как лежу под столом, там, на Сёдосиме, перед глазами у меня – расщепленная надвое игла, осторожный, пробный выброс «Пустоты» в воздух, а затем медленно ввожу ее – ох, несколько раз подряд – в самую голубую из вен на внутренней стороне левой руки. Внутримышечно – это грохот и гул, а потом – землетрясение, но внутривенно – это нетряский ночной поезд, уносящий меня прочь.
Спустя день-другой в центре «Обучения улыбке» я на самом деле уже не была в коме. Просто отказывалась открыть глаза. Мне ничего не хотелось видеть, а того, что говорилось над моей кроватью, я просто не понимала. До боли знакомое ощущение: да, все идет как надо, все в полном порядке. Ехать мне некуда, и планов никаких нет. Или, точнее, план у меня был – и с треском провалился. Я просто ждала, пока подвернется следующая возможность. Порою, когда дверь оставляли открытой, я слышала доносящийся откуда-то из коридора мужской голос, без конца выкрикивающий: «”Сони” кампай!»*