— Да ничего. Не все же такие трусы и дезертиры, как я. Ну, отчего ушли, к тому и пришли. Я ж говорил, что у тебя храбрости побольше.
— Да ладно тебе… Хочешь, сказку расскажу?
— Э?
— Жил на свете рыцарь. Без страха и упрека. И за то, что был он честен и смел, дарованы ему были крылья — длинные белые крылья… но до поры до времени невидимые. Так этому рыцарю и было сказано — крылья есть, они всегда с тобою, но поднимут тебя над землей только один раз в жизни: тогда, когда ты примешь главное свое решение, когда на последнюю битву пойдешь. Но это решать лишь тебе — и если ошибешься, не явятся крылья второй раз… не промахнись, не ошибись, рыцарь.
Настало жестокое время, и верно служил рыцарь своему сеньору, а что был сеньор глуп да злобен — что поделаешь, не пойдешь против клятвы — если ты рыцарь, конечно.
И вот почуял рыцарь войну меж своею страной и соседями и понял, что не выиграть его стране эту войну — хоть и сражаться будет до последнего, теряя миллионы своих сынов. Не боялся рыцарь битвы — ибо много битв прошел. Боялся он — глупости, да властолюбия, да тщеславия сеньора своего, да бессмысленной гибели многих боялся… И понял, что некому остановить эту войну — хоть и понимал, быть может, что никто его не послушает… Но выхода иного не видел — и потому сказал: «Крылья, вы нужны мне». В тот же час отросли крылья… и полетел он, даже с женой не простившись, искренне веря, что не бессмыслен его полет…
Рихард сдвинул брови, когда Бальдур замолчал.
— Прости, горло пересохло…
Рихард рысью принес графин с водой.
— Спасибо. Так вот… Летел он, летел, и наконец увидел внизу чужую землю. И в тот миг исчезли, растаяли в воздухе его крылья… Высоко пришлось падать. А когда нашли его правители чужой страны, то ни одному его слову не поверили — и приказали заточить его в крепость и держать взаперти, словно безумного.
Рихард уже почти догадался. И спросил:
— А на его родине?
— А на его родине его тоже объявили безумным, ибо считалось, что война необходима… Так вот, Рихард. Я не столь честен и смел, не положено мне белых крыльев, и понял я это давно. А потому и ответ мне держать — как простому пленному солдату — за все, что натворил на земле придурочный мой сеньор, потому что я был под его знаменами.
— Как и я. Но мы же поняли — это неправильно, это… была наша ошибка….
— Скажи это тем, кто приходит к тебе по ночам.
Первую ночь из ста после своей «гибели» и дезертирства Рихард провел без призраков — и без молитв. Призраки смилостивились над погибающей, на один миг расцветшей душою, а молитв его и так никто никогда не слышал, ибо некому слышать их, пока ты в Него не поверишь (по той же причине Бальдур никогда не молился — но зато молился за него кардинал Инницер, и вот его-то молитвы было Кому услышать).
Рихард до утра пролежал без сна, боясь двинуться, чтоб не разбудить Бальдура, который отрубился, положив голову ему на грудь. Рихард сунул нос в его не по-армейски отросшие волосы, пахнущие сейчас диковато-сладкой смесью дорогого шампуня и пота — закрыл глаза и до утра нырял, и выныривал, и снова нырял в теплое море нежности. Море вздыхало, посапывало, было теплым — может, и жили там, в глубине его, чудища — да не всплыли…
Себя он почти не помнил, да и помнить не хотел таким, каким был до этой ночи. Без горечи, без стыда, с неслышным смехом вспоминал он свою душевную немощь — «я неумеха… но я постараюсь…» Стараться пришлось, конечно же, Бальдуру — но делал он это так, как мотыльком порхает, осыпая невидимо пыльцу-пудру, балерина, и ты никогда не заметишь за полетом — старанья, а в партере сидя — не почуешь тяжелого запаха пота и страха. Так и эсэсовец-недотыкомка не узнал, что с ним Бальдуру было трудно, как ни с кем и никогда в жизни — от непривычности всего происходящего нервы и мышцы Рихарда скручивались в морские узлы, а стараясь быть осторожным, он становился и вовсе никчемным…
Рихард-то, что с него взять, вообще ничего не понимал. В частности, даже того, почему у него все так получается, страхи не оправдались ни на грош, и его это нисколько почему-то не задело… Даже не удивило, почему он, ОН, всю жизнь топавший по извечной каменистой тропе на износ ради мужественности напоказ, презиравший в существах себе подобных некое «бабство», в эту ночь так с ума сходил по мужской, но такой обаятельнойженственности.
У Бальдура так славно выходили эти совершенно немужские охи-вздохи под весом чужого тела, такими короткими и пронзительными были стоны, так морщил он длинный свой нос — будто не на постели лежал, а на дыбе висел, так жмурил глаза и кусал белеющие от силы закуса губы… что почему-то очень-очень хотелось сделать ему побольнее, да было нельзя, не получалось никак… поневоле ослабишь хватку, поневоле смиришь свой вспотевший круп, прыгающий в жарком галопе, поневоле смягчишь рывки, перестанешь драть наживую то, что и без того растягивается, нежно-податливо-тепло… сладко. Не бери силой, подарю так. Не калечь — пожалеешь сам, ведь радости не получишь.
Никогда ни до того, ни потом не решился бы Рихард говорить с Бальдуром о таких вещах…
Они оба только что вынырнули, слепо и вяло побарахтались на поверхности ночи после своего глубинного, утопляющего объятья…
— Бальдур… я все о своем. О том…
— Да? — голос Бальдура, вообще низкий и мягкий, сейчас подсипывал — потому как за десять минут до этого пережил очередное над собой издевательство в виде высоких непотребных воплей.
— Тебя… когда-нибудь насиловали? Прости, что спра…
— Да, было дело. Давно, — беззаботно ответил Бальдур, — Молодой был. Мой первый меня, считай, изнасиловал. Да и потом как-то раз я спьяну на троих нарвался, сам виноват… — Бальдур приподнял руку, сжал в кулак, — Вот так меня зажало, когда первый из них… начал… Понимаешь, больно же очень, телу не прикажешь. Ну, им все равно было, может, завело только… Порвали здорово, испугался я — две недели из меня, прости за подробности, кровь лилась, сперва струйкой, потом каплями сочилась. Ни побежать, ни присесть, ни привстать — жгло как не знаю что, да и стыда натерпелся — ну как на брюки просочится? Как женщина с месячными…
Рихард только вздохнул, вспомнив, как его парни волочили в фургон истекающее кровью тело… Этот рассказывает про троих, нас было пятнадцать.
Вот у кого прощенья просить…да где его найдешь теперь…
— Рихард… Рихард?
Рассветало, и Рихард вспомнил свой первый рассвет с Бальдуром. Как хорошо, что этот рассвет не такой… а того, может, и вправду вообще не было, а?
Дурной сон.
Бальдур вдруг негромко, но вполне слышно чавкнул. Наверно, ему снился какой-нибудь фуршет.
— Есть хочешь, — прошептал Рихард дурацким веселым шепотом и тут же сам почему-то захлебнулся слюной. Ну конечно, в том «Гранд Отеле» они оба не ели, только пили… Тут у него было что поесть, но и будить Бальдура, который после неприличного чавка начал что-то бесшумно, воспитанно жевать, не хотелось. А впрочем…
Рихард сунул руку под одеяло, погладил ему спину, почесал обросшую невидимым светлым пушком поясницу и почти против воли сунул ладонь дальше, еле коснулся теплого округлого зада — и, перестав контролировать себя, пощекотал пальцами ложбинку меж ягодиц.
Бальдур все так же безмятежно дрых — тем удивительней было то, что он вдруг отчетливо произнес:
— А еще?..
— Ах ты! С утра-то!..
— А у тебя… с утра… не стоит, что ли? — Бальдур мучительно сражался со сном, и лучше б ему было при этом не морщить носа, потому что у Рихарда от этого и впрямь встало, как на заказ…
— Бальдур, теперь я не хочу умирать.
— Я рад.
— Я хотел после того, как увижу тебя, пойти ночью в Пратер…
— И застрелиться на клумбе с розами.
— Можно с астрами.
— Розы — это красивее. Но уж очень пошло. Если ты этого не понимаешь, ты натуральный эсэсовский гиббон без вкуса и фантазии. И потом, там нельзя стреляться, дурак. Там мамы с детьми гуляют…
— Бальдур, не надо смеяться, — попросил Рихард, хоть и чувствовал, что готов слушать шираховскую болтовню бесконечно, — Умирать я не хочу теперь, да, но и как жить — не знаю.
— Я не смеюсь, Рихард. Дам тебе записку к одному человеку. Расскажешь ему про узкие врата… Но лучше не рассказывай о том, что делал ночью. К твоему сведению, это называется содомский грех. А этому святому отцу хватит одного знакомого пидораса.
Кардинал Инницер принял у себя дома исповедь от взъерошенного молодого человека, сунувшего ему записку от гауляйтера Вены, ужаснулся… но и обрадовался.
— Сын мой Рихард, если вам так уж нужно кому-то служить, отчего вы не хотите послужить Господу?
Бывший эсэсовец Рихард Вагнер, при рождении записанный в приходской книге как Рихард Фридрих Шлотц, поднял на него свои дикие зеленые глаза так, как поднял, возможно, на Христа свои засохшие в могиле очи Лазарь.