Крупный представил, они посмотрели друг другу в глаза и запели хриплыми дружными голосами: «Не думай о мгновеньяьх свысока…»
— Уй-йобывайте отсюда, — предложил я им, но они посмотрели на меня с нескрываемым презрением.
— Пажеский корпус в Санкт-Петербурге кончали? — ехидно спросил мелкий.
— Полицейскую академию в Санта-Барбаре, не хотите? — я был настроен весьма решительно.
— Я полагаю, торг здесь не уместен, — изрек крупный и обратился к собеседнику, — у нас еще есть время!
— Пара минут на сборы, — сказал я.
— Читал пейджер. Много думал, — заржал мелкий.
Я закрыл чемодан и, натужась, потащил его к окну. Чемодан плюхнулся в темную лужу, а я спустился вниз по лестнице и потащил чемодан на помойку. Помойка под старым дубом впечатляла своими размерами и запахом.
— Сходи, мусорок, к недорогому районному психоаналитику, в Санта-Барбаре их навалом, — презрительно посоветовали они мне из чемодана хором и продолжили беседу.
Совет был неплохой — доктор мне, пожалуй, не помешал бы. Носить чемоданы, по крайней мере, он запретил бы мне совершенно точно, потому что мои уши уже пульсировали от сильной головной боли, и меня вырвало от помоечного запаха прямо тут же, под большим дубом.
— Черт! Нужно было не трогать этих покойничков вообще, — подумал я, и в этот же момент откуда-то сверху раздался важный спокойный бас:
— Деяния, продиктованные пассионарностью, легко отличимы от обыденных поступков, совершаемых вследствие наличия общечеловеческого инстинкта самосохранения, личного и видового.
На дубовой ветке сидел белый голубок со странно вывернутыми лапками. Я запустил в него камнем, а он вцепился покрепче когтями в дубовую кору и жалобно замяукал.
— Никого не трогаю, относительно примусов не обращаться!
— Будешь ты мне тут лапшу на уши вешать, кот ученый, — сказал я, примериваясь к цели следующим камнем, но он тут же растворился в воздухе.
— Пошлость есть скрываемая изнанка демонизма, — донеслось уже из воздуха, а я опустился на землю у ближайшего куста орешника, потому что от боли просто темнело в глазах, но тут кто-то, оказавшийся потом большой зубастой щукой, прокусил мой палец до крови. Я вскрикнул, и щука уплыла по влажному воздуху вглубь орешника. «А не ходи в наш садик!» — процитировал я сам себе милиционера, постоянно дежурившего в голубом скверике у Большого театра в самом центре Москвы, и поплелся к дому.
Я действительно спешила — меня ждал мой заведующий отделом Владимир Иванович Ильин, и сегодня вечером у нас была встреча с немецкими этнографами — намечался один занятный общий проект.
Дела института последнее время шли неважно, народ подрабатывал, как мог, и некоторых своих коллег я не видела месяцами. Застать меня на рабочем месте тоже удавалось не всякому, но работалось мне сейчас удивительно легко и быстро. Впрочем, мои академические занятия уже проходили по разряду хобби, утратив привычную им роль главного источника существования.
С учениками у меня не ладилось — аспиранты сторожили и торговали, а те из них, кто добирался до защиты, получали свои белые шары за то, что добрались. Некоторое оживление научной деятельности наблюдалась только у матерых и закоренелых — средств для новых экспедиций почти не выделялось, вот и приходилось вскрывать глубинные пласты старых наработок, что однозначно свидетельствовало в пользу стресса как временного катализатора перехода экстенсивного в интенсивное.
Да, романтические времена миновали, и надежды на улучшение ситуации в ближайшее время, увы, не существовало. Этой осенью речь шла о сохранении позиций в бюджете следующего года и своевременности финансирования, но итоги утренней встречи делегации молодых ученых Российской Академии наук с членом правительства все же превзошли мои ожидания. Перед встречей мой коллега из Института океанологии получил мягкий упрек от референта за отсутствие парадного костюма, после чего референт впервые узнал о размере оклада научных сотрудников и постарался ускользнуть из помещения, потому что оклада как раз хватало на пять хлебов и две рыбы (Матфей 14, 13–21; Марк 6, 30–44; Лука 9, 10–17; Иоанн 6, 1 — 13), и выкроить долю на новый костюмчик было сложно. Спустя четверть часа после начала встречи нам дали понять на самом высоком уровне, что страна без нас в ближайшее время обойдется, и цинизм нашего собеседника выглядел слишком откровенным даже для клоунады смутного времени. Летите, голуби, летите…
Самая грустная вещь всех времен и народов — это, пожалуй, «Сирены Титана» Курта Воннегута.
Космическая пьеса с триединством равнодушия времени, равнодушия пространства и равнодушия действия — попробуй-ка, будь счастливым после спектакля со своей неуместной жаждой любви. А стоит ли вообще требовать любви от Эпохи, Территории и Закономерности?
Пару газетных публикаций по итогам встречи я, конечно, организую, но это пока все, чем можно ответить. Завтра что-нибудь придумаем, ведь завтра будет другой день, а сейчас не перейти ли в мемориальную фазу, если уж судьба послала мне привет с этим молодым человеком? Неудачно попал, вот только — спешка, досада, чепухи наговорила… Плохой сон приснится ему сегодня…
Да, моя солнечная Пакавене оставалась со мной, но где-то там существовала и другая Пакавене, где меня уже не было, и поэтому всегда лил дождь — черненький анти-файл, возникший в тумане с химерической услужливостью директории «Temp», и какое отношение имел он к стандартному населенному пункту в чужой стране, где шла своя жизнь, и строились дома, и старики умирали, а дети рождались, и все каждый день ели вареный картофель с копченым салом и смотрели, как там поживают на западе? Собственно говоря, этот пункт и назывался по-другому — по имени большого озера, и зачем ему нужна та другая Пакавене, где на мокром песке остались отпечатки наших кроссовок? Там-то уж точно обойдутся без нас… Хотят избавиться даже от воспоминаний…
Однажды, под горячую руку, я и сама хотела избавиться от всех воспоминаний сразу, и можно, конечно, сетовать, что мысль изреченная есть ложь, а мысль запечатленная — ложь вдвойне, и вообще, как могут воспоминания быть адекватны ушедшей реальности, если у каждого из нас была своя Пакавене, и другие были туда не вхожи? Но в моем тексте, и в самом деле, кое-что было напутано, напутано специально и злонамеренно, и конец истории был несколько иной — примерно с того места, когда с мясником было покончено, все уехали на прокурорском газике, а героиня, оказавшись у себя в комнате наедине со своим чемоданом, сняла со стены ружье, провисевшее на сцене пару актов в полном бездействии, и ружье выстрелило.
Трудно сказать, зачем она это сделала. Возможно, она никак не могла идентифицировать себя с принцессой, до посинения благодарной победителю местного чудовища, представить которого в лучшем свете было невозможно только потому, что лучшее — враг хорошего. И вообще пора было опускать занавес, и зрители, ощупывая номерки в карманах, с нетерпением ждали заключительной сцены с простыми искренними словами («Сердце поет…»), а этих слов у героини сегодня не находилось, потому что в Датском королевстве было неладно, и все грешили на чудовище только потому, что боялись заглянуть в зеркало — ведь все зеркала уже давно окривели, натужно извиваясь в попытках угадать тот радиус кривизны, при котором отображение выглядело бы вполне прилично. Собственно говоря, и отличить героя от героини уже было нелегко — оба были закованы в одинаковые латы, и к концу последнего акта им уже было легче молчать, чем говорить, но они по-прежнему ходили парой, потому что не могли забыть тех редких мгновений, когда видели друг друга без железных доспехов.
Можно сказать совершенно определенно, что героиню в этот недобрый час вовсе не прельщали темпы развязки в «Гамлете», когда все быстро сыплют соль на чужие раны, и ситуация стабилизируется, потому что проблемы исчезают вместе с людьми. Просто пора было уезжать, и впереди маячило короткое бабье лето, а там уже не за горами был и Покров день, когда мокрую бесприютную землю заносит первым снегом, и она каменеет, надеясь на лучшие времена, а каменеть сиднем и ждать хорошей погоды было не в характере героини, и лишняя информация в этом свете представлялась полезной — быть может, ей удастся тогда найти самые правильные слова для нелегкого вечернего разговора, хотя…
Хотя для тех, кто родился в России, иногда лучше всего отдаться на волю волн и плыть по течению, куда глаза глядят. Сегодняшний день, однако, был особенным, и счастливое избавление от смерти в этот момент уже не казалось героине главным событием. Главным было другое — оставшись одна, она вдруг связала мелкие детали бытия последних дней, включая лояльность Восьмеркина и внезапную неприязнь к бутерброду, в единую картину, и старые декорации к пьесам «Казаки-разбойники», «Кошки-мышки», «Любит — не любит» срочно сдавались в утиль-сырье, а ослепительно-розовые скрипки, пока в театре шел ремонт, разучивали новые мелодии убаюкивающего свойства, и всему миру предлагалось немедленно учесть обстоятельства и приспособиться под декорацию к пьесе «Дочки-матери».