«... А едучи ему, Елезару, дорогою, самому берегчись от пьянства накрепко и служилым людям, и помытчикам пьяного питья и табаку пить, и зернью играть, и никаким воровством воровать отнюдь не давать, от всякого пьяного питья и табаку, и от зерни, и от всякого воровства, и от блядни унимать большим твердым подкреплением, чтоб их служилых людей и помытчиков нерадением и пьянством, и от нечистых скаредных людей над птицами великого государя, над кречетами никакое дурно не учинилось, и от пьяных и нечистых людей кречеты б не померли...»
Такой наказ получил царский сокольник Елезар Гаврилов, что отправился из Москвы за уловленными птицами в Холмогоры и на Мезень. Еще вручили ему государеву подорожную грамоту за красными печатями, чтоб с помытчиков на внутренних таможнях налогу не брали, воеводы отпускали корм и подводы давали безотлагательно. Белено было Елезару скакать без помешки, чтоб соколов не истомить в подворьях помытчиков, да и большие протори и проеди терпели земские от потешной кречатни: ежедень лишь на корм каждой птице отпускал воевода по две деньги. Но долго попадал нарочный в Окладникову слободу: дороги держали. Вот уж и Введение на дворе, а реки не стали. К Николе поджидали на Мезени нарочного. Тем временем ящики колотили, обивали изнутри войлоком и рогожами для покоя птице, чтоб не захворали в долгом пути и не поломали перьев; те кречатьи ухороны устанавливали на возки да спеленывали веревками потуже, проверяли полозья и копылье, и обвязки, и упряжь, чтоб дорогою не распоясались возы, ибо большой грозы можно натерпеться не только от царева спосыланного, но и от самого государя по ябеде сокольника. Береженого Бог бережет...
Любимко пытался Олисаву перехватить, а та в своем дому таилась, и подружки на посидки не могут выманить. Через заулок избы, одним сугробом разделены, а как за крепостной стеною: да и то верно – родное печище будет ненадежней острога. Только у зальделой портомойной проруби в подугорье иль у колодезного срубца, когда девица с ведрами шла по воду, и улучивал Любимко минуту, но, как назло, при материном крепком пригляде: попробуй тут перекинуться горячим искренним словом иль угаснуть в затишек, в затулье за банькой, когда дозоры и каждый шаг схвачен чужим любопытным взглядом. И потому Любимке надерзить лишь хочется Олисаве, что-то выкрикнуть хваткое, глупое, сгруба, чтобы закрасела от смущения девичья щека.
...А сердце-то, оно об ином поет, оно от любви задыхается. Ой, Олисава, голубеюшка, не слушай ты моего поганого языка, сплюнь за левое плечо все мои завирухи; то не я токую, а чертячий сын, что ведет меня с росстани на худую дорогу. Ты обвейся ласковой зверушкою вокруг меня, прислони ухо и услышишь, как жарко в груди моей куют кузнецы, невмолчно гремит наковальня и пылает горн: это сердце мое тужится полететь из теснин, так неурядливо, одиноко ему в юзах, так тоскнет оно в неведомом полоне. Красавушка, не гляди на меня исподлобья, не сутырься, не прячь остуженных печалью глаз: не невольник я тебе, не навадник, не Кирюшка Салмин, что, бают, насадил в тебя икоту. Пустое все, пустое... Дай-ка поцелую и губами затушу самую горькую трясавицу. Аль не веришь? Дай-ка изукрашу твою темную шелковую головушку костяным гребнем, коий сам испросекал в подарок и с верными надеждами негасимыми во все светлое нашенское лето...
После Введения зима укрепилась, земля разом принакрылась снегами, от стылой белизны в солнечный морозный день щемило глаза. С дня на день по убитой дороге ждали царева сокольника, а там и в путь сряжаться кречатьему старосте Созонту Ванюкову с малой ватажкой для ухода за птицею: считай, что последняя дорога в престольную для Медвежьей Смерти. Уже и подорожные кормовые деньги получены у воеводы Цехановецкого и лежат в подголовнике. Но все чаще подумывал Созонт: а не спровадить ли до Москвы заместо себя сына с белым кречетом, что достал Любимко по своей охоте, вернее – послала сама судьба. Пусть поднесет лично государю. Не дай Бог, задурует парень в слободе без присмотру и попадет к воеводе на правеж. И к Олисаве ежедень тянется, мыслит в жены, а какая баба из хворой девки? Не нужна мужику больная жена да бедная сестра. Собою-то видный удался Любимко, в сажень вымахал, такой окомелок, любому салазки загнет, в калачик вымнет. Может, и глянется государю и подношением, и статью своею, а там... Эх, кабы не подрал тогда медведко Созонта, быть бы ему нынче в стремянных, а то и в подсокольничьих. Любит государь отважных людей и сам труса не празднует. Только боится государь Самого Господа Бога да Сына Евонного Исуса Христа...
По санному пути привезли Феодору вериги: пятифунтовый кованый восьмиконечный крест на цепи с кожаными оплечьями. Тяжеловаты для сухомясого, изнуренного постами человека. Инок примерил Христовы доспехи и остался доволен: изрядно постарались кимженские мастера. Теперь инок постоянно ходил сугорбым, глядел в землю внешними очами, но зато внутренние постоянно внимали небесам.
С Воздвиженья, хочешь не хочешь, а шубу с зипуном сдвуряживай. Феодор же мало-помалу приобтерпелся, вошел телом в постоянную нужду, не так кол ел костьми и страдал. Но чувствовал на себе постоянный ревнивый догляд слободских церковных нищих и монаха-уставщика, что жил в земляной кельице при соборе. Помнили те и постоянно раздували молву, как лжемонах Феодор сидел у кабака на цепи с кляпом во рту.
...Ну, ревнивцы, запирайте дороги, ставьте предо мною чеснок выше облаков, но вам не заградить прямой, как солнечный луч, путик мой ко Христову седалищу. Приидет день, и будете плакать по мне, как по невинно убиенному агнцу, коего заклали по своей завистливой гордыне, упиваясь жертвенной кровью. И святая малакса не спасет от судилища за изветы и напраслину, коей тешите себя постоянно...
Феодор выходил в слободу босым, выбирая для того солнечный морозный день, обходил детинец, благословляя приворотных стрельцов, и соборное кладбище, тропил вокруг келейки церковного монаха Пакулева, пел псалмы и стучал батожком, развевая полами просторной хламиды. Слободские бабы возлюбили инока, дети кидались коньими кальками, а парни кричали вослед блаженному всякие блядки.
Феодор выкроил из некрашеного портища и сметал через край суровой ниткой подобие охабня, но безо всякого подклада, и теперь так и ходил всюду в исподниках и долгом покровце, туго стянутом под шеей ворворками, чтобы никто не подглядел его вериг. Но чаще монах хлопотал возле схорона, уряживал в подклети келейку, хотя твердо решил удариться в бега. Рубил обло углы, тесал изнутри срубец, пазил, подгонял на воле клеть, опускал бревна в подполье, но мысленно уже давно мерил дорогу обратно к отцу Александру Голубовскому на Выг: оттуда пришли слухи, что возле старца объявились истинные скрытники, подвиг коих славен аж до черкасских земель.
Чтобы отец шибко не тужил и мать понапрасну не изводилась, монах уноровил себя и на уличное послушание возле дома обувал на босу ногу толстые валяные калишки, всякий раз восклицая Исусову молитву. В канун Николина дня вдруг решил Феодор пока погодить и еще посидеть на Мезени, доправить до ума келеицу, чтобы было где при нужде душу спасать. С обозом же кречатников отправит он к старцу Александру вестку, а сам двинется в дорогу после Пасхи. И засел Феодор за письмо: «Отче честный Александр, я, многогрешный, видя вашу глубокую святость, прибегаю к вам за наставлением. Вы есть мой пастырь и учитель, и наставник ко спасенному пути. Я оставил родителей и дом в далеком отрочестве и к тебе прибег, отче честный. Ты благословил меня на пустынное житие, тобою я, грешный, сподобился ангельский чин восприять.
Ты благословил меня на пастырство, сие иго тяжко мне, отче честный. Ты знаешь мое намерение в жизни. Бога ради не оставь меня без научения, я всеусердно прибегаю к вам за научением и объясняю вам свои желания. Первое: желаю быть в юродстве, как обещался в клятве своей. Второе: желание быть в затворе и для чего выкопал себе место в земле. Третье: выйти на обличение безбожных, дабы пострадать. А как быть, рассудите. Вериги я уже достал, облачился и такую благодать несказанную приял, что и не описать. Бога ради прошу тебя, отче, не оставь меня в сиротстве, и токмо тобою надеюся приведену быти ко спасению. Бога ради благослови и помолися за меня, многогрешного. Теперь я ожидаю быть отставлену от иночества через врагов моих, которые с первых дней моего приятия благословения от вас грозили, что долго я здесь не наживу.
Теперь, когда постриглась от меня Дарья Кузьминишна, то за мое дерзновение Пакулев говорит, что скоро собор будет, приедут в Окладникову слободу старцы и меня отставят. Я есть пришлец на этой земле, не имеющий, где главы приклонить. А они, мои гонители, слепо вперлись в новый служебник, присланный с Холмогор, будто он не от Никона переложение, сатанина угодника, а небесного Правителя. Я сердечно каплющие слезы проливаю и родимую страну оставляю, пусть Пакулев живет и управляет, и никто ему не мешает. Но теперешнее время идти по миру шататься – время опасное.