Он говорил правду: веселый, шальной, не скупился на грубые потехи и швырял деньгами, оттого у него всегда был пустой карман.
— У Васюка искать денег все равно, что на Москве правды, — засмеялись опричники.
Григорий обвел окружающих тоскливым взглядом.
— Я отыграюсь, — сказал он уверенно, — только выручите… Дайте денег… малость дайте… Кто выручит, голубчики?
— Я выручу, Гриша!
И из-за князя Вяземского вышел, по-женски вертя боками и выгибая тонкий стан, румяный Басманов. В голубых глазах его опять прыгали недобрые огоньки.
— Хочешь, я выручу, Гриша?
— Выручи, сделай милость, я отыграюсь!
— А коли не отыграешься, как с тебя взыскивать? Я ведь не Афоня, даром не даю: он — князь, а у князя казна не считана… А я из грязи — в князи, да и наряды страсть люблю, так мне каждая копеечка дорога.
— Отдам, отдам, Федор Алексеевич!..
— А коли не отдашь…
Он смотрел на Григория, как кошка, зажавшая в лапах мышь.
Григорий побледнел и твердо вымолвил:
— А коли не отдам, на правеж[23] ставь…
При этом слове опричники переглянулись. Страшен был правеж, а всем ведом был жестокий нрав Федора Басманова. Если Григорий не отыграется и не отдаст взятых денег, он не задумается выставить должника перед судным приказом на многолюдной Ивановской площади и сечь, пока не вернет долга или не найдет за себя заместителя.
Все молчали, затаив дыхание. Григорий Грязной проговорил, тяжело роняя слова:
— Я повторяю: коли не отдам — на правеж ставь… Все слышали…
Басманов усмехнулся, медленно, точно наслаждаясь нетерпеливой тоскою Григория, достал деньги и спросил коротко:
— Сколько?
— Пятьдесят рублев!
— Пятьдесят рублев? — холодно спросил он. — По указу государеву за пятьдесят рублев правеж полмесяца. Знаешь?
— Знаю.
Басманов торжественно положил на стол, рядом с Григорием, пятьдесят рублей.
И опять застучали кости, опять зазвенели деньги, и опять стала убывать кучка их возле Григория. Наконец, исчез последний алтын.
Григорий вяло, тупо обвел глазами всех.
— Проиграл, — сказал, улыбаясь, Басманов. — Слышишь, Вася, брат твой проиграл. Что ж, Гриша, к приказу идем?
— Идем, — тупо отвечал Григорий.
На бесшабашном лице Василия появилось тревожное выражение. Он схватил Басманова за руку.
— Сделай милость, подожди до завтра.
Басманов усмехнулся.
— По мне что ж, хоть до завтра. Сегодня и недосуг: гляди, где солнышко: к государю в обитель не запоздать бы.
Василий положил руку на плечо брата.
— Иди за мною, дурень! — крикнул он сердито. — Ты знаешь правеж?
— Знаю, — безучастно вымолвил Григорий.
— Срамота всему нашему роду! Голого, слышь, голого сечь станут, а ребятишки будут смеяться… Иди за мною…
Они отделились от товарищей и спешно покинули Балчуг.
Опричники гурьбою выходили из кабака, где стало невозможно дышать от спертого воздуха от винных паров. Будили заснувших под лавками, садились на коней и вдоль широкого луга замоскворецкого ехали к парому. Через Тайницкие ворота проехали они в Кремль, чтобы выполнять царские повеления в приказах.
Проезжая мимо печатного двора, пьяная ватага увидела перед зданием толпу народа. Слышалась брань, угрозы, крики.
Мстиславец стоял перед толпою, размахивая молотом, и кричал до хрипоты в горле:
— Подойди, проклятый, подойди!
Глаза у него налились кровью, могучая фигура выражала тупую злобу.
Отстраняя его, выступил вперед дьякон Иван Федорович.
— Народ православный! — прозвучал над толпою его спокойный, звучный голос. — Пошто вы разнести сей малый дом вздумали? Ведь то дом Божий!
— Дьявол тот дом выстроил! — кричала толпа.
Поднимались вверх палки, колья, заступы, оглобли; кто-то волочил издалека громадное бревно.
Иван Федорович покачал головою.
— Постыдной речи мне не следует слушать, — сказал он, — я служитель Господа, во храме угодника Божьего служу, а дом сей поставлен благоверным государем нашим и царем всея Руси Иваном Васильевичем.
Толпа отхлынула. Раздались голоса:
— Куда, черт, лезешь? Сказывал я тебе?
— Уйти бы от греха!
— А мне Ванька божился, будто там всякие нечисти печатают адскими станками да колдуют о звездах бесовские сказания!
— Молчи, молчи! Аль языка тебе не жалко? Отрежут, будешь знать бесовские сказания. Божье слово они по приказу царскому печатают!
Толпа начала редеть. Со своего вороного коня, позвякивая бубенцами упряжки, смотрел на толпу царский шурин Мамстрюк. Он скалил белые зубы; ему казалась забавной эта сцена, забавна фигура Мстиславца, угрюмая, готовая скорее умереть, чем отдать свое любимое детище. Мамстрюку хотелось позабавиться. Он вынул горсть денег, бросил ее в толпу и крикнул:
— А ну, удалые москвичи, постойте за веру православную! Еретики проклятые над Богом глумятся, ереси печатают на станках бесовских! Вымышленники[24] из заморских краев навезли им мудрость дьявольскую, звездочетные сказания, врата адовы…
Толпа с криком бросилась за деньгами, давя друг друга.
Мамстрюк продолжал, смеясь:
— А ну, детки! Ловите еще деньги да молитесь за царя-батюшку и весь царский род.
— Многие лета государю!
— Многие лета царице-матушке!
— Здрав будь и ты, князь Михайло Темрюкович!
— Ереси на печатном дворе печатают, а не душеполезные книжки, как велено государем! Опоганили станки ересью Матюшки Башкина да Федосия Косого![25] Ломайте двери! Высаживайте окна! Разносите проклятое гнездо!
С дикими криками бросилась толпа на печатный двор. Мамстрюк смотрел, хохоча; за ним смеялись и другие опричники.
В толпе скрылся дьякон Иван Федорович; скрылся и Мстиславец; слышны были проклятья и грохот; громадными бревнами чернь разносила стены первопечатни. Порою прорывался безумный женский визг: то кричала дьяконица.
Мстиславец все еще охранял дверь, размахивая громадным молотом. Толпа хлынула в выбитые окна. На улицу полетели станки, молоты… Слышался треск, грохот, и перед печатней выросла груда разломанных станков, перемешанных с изорванными в мелкие клочья книгами, над которыми трудились столько лет первые русские печатники.
Мстиславец стоял на труде изорванных книг, на обломках печатной машины и плакал, прижимая к груди несколько книг, спасенных от разгрома: «Деяния апостольские», «Послания апостола Павла» и только что отпечатанный «Часовник».
Над зданием появились клубы дыма и алые языки пламени. Первопечатня была подожжена…
Громадная фигура Мстиславца метнулась с диким звериным воем. Расталкивая толпу, с книгами в объятиях, помчался он прочь от пожарища к двору князя Лыкова.
Там, в темном сарае, Мстиславец застал плачущую дьяконицу. Возле нее лежал, охая, Иван Федорович с разбитой камнем головою. Власьевна мочила ему висок водою и приговаривала:
— Господи Боже… ну, времечко пришло… то все кромешники…
Мстиславец тяжело дышал, не замечая, как сквозь разорванную на груди рубашку струится кровь.
Дьякон открыл глаза, увидел пришедших в сарай князей Лыковых и скорбным голосом сказал:
— Божья беда, князь… То зависть священнослужителей и начальников, кои на меня многие ереси умышляли, желая благое творить во зло…
Власьевна замахала руками.
— Да не начальники тут, батюшка, а опричники! Шурин, вишь, царский тешится!
Дьяконица причитала:
— Бумаги-то, бумаги сколь много пропало пропадом! Шутка ли дело, бумага голландская, лист полденьги плачен…
А Мстиславец молчал как убитый, уставясь в одну точку и крепко прижимая к раненой груди спасенные от погрома книги. По лицу гиганта медленно катились слезы…
Князь Михайло Матвеевич раздумывал.
— Ноне, дьякон, — сказал он наконец, — так этого дела оставить нельзя, да и тебя государь царь не похвалит, коли ты скрываться будешь. Дело твое правое. Идем к самому царю.
Широко раскинулась Александровская слобода; разукрасилась теремами златоверхими, церквами и новыми частоколами. Все блестело новизной. Слобода выросла за полгода, с того времени, как царь, испугавшись крамолы, бежал сюда из Москвы и объявил, что здесь будет отныне жить. Верные слуги его понастроили хором; казалось, точно чародеи накидали всюду в одно мгновение теремов, церквей, вышек. Из московских палат дворцовых навезли кустов и деревьев, ранней весною посадили, окопали, и сад пышно зазеленел. На рынке выстроились ряды палаток, лотков, скамеек, а от рынка широкая, вымощенная распиленными бревнами улица вела к царским хоромам. Подъемный мост в конце улицы перекинулся к дворцовым воротам с мрачной башней, на которой у образа день и ночь теплилась лампада.