Князь Иван беззаботно тряхнул головою. Он думал вслух:
— Вот она, Москва-матушка, вот — златоглавая… Скоро не увижу я тебя, а зато увижу земли чужие и вернусь, чтобы тебе послужить…
Он вспомнил князя Курбского и других, что бежали с ним в чужие земли: молодого князя Михайлу Оболенского, Марка Сарыгозина… Все они любили Русь; все были ее сынами…
Гасли последние предутренние звезды.
«Звезды — Божьи очи, — сказал сердечно князь Иван, — слышите ли вы меня? Ноне завет дам: отдать жизнь за Русь… до последнего вздоха… Господь мне поможет!.. Съезжу я на Литву, побываю в Стекольне, в Антропе,[20] а научившись всему, окрепши, разыщу их всех и скажу им: братья милые, на Москву вернитесь! Будет вам прощение, и станем вместе на Руси правду сеять! Слышите ли меня, звезды, Божьи очи?»
Он вернулся в дом, взял кафтан и пошел побродить по улицам до пробуждения дяди.
Последняя звезда погасла. Пламенело небо. В Китай-городе, самой заселенной части Москвы, просыпался торговый люд; вдоль темных кирпичных стен с бойницами, крытых покатой тесовой крышей, у четырехугольных неуклюжих башен нетронутый, выпавший перед рассветом снег казался особенно белым и блестящим; из темных низеньких ворот выходили купцы и ремесленники в разноцветных тулупах. Высоко поднимали свои главы московские храмы; ярко переливалась на них позолота, и ярче всех был затейливый собор Покрова Богородицы. Величаво поднималась к небу высокая Фроловская башня с часами, а от нее серела бревенчатая настилка пути до самого каменного, одиноко стоявшего лобного места.
Народ гудел, волновался, бежал к Кремлю, указывая на кремлевские стены. Оттуда уже валили стрельцы, разгоняя с криками толпу. В кремлевские ворота на площади возле дворца видно было множество саней с царскими двуглавыми орлами. Они были сверху донизу нагружены всяким дорогим скарбом, и слуги носили еще из дворца все новые и новые сокровища: золото, серебро, иконы, кресты, ларцы с драгоценностями, посуду, одежду, ткани.
Народ толпился, прорывался сквозь лес партазанов,[21] обтянутых желтым и алым атласом, крича:
— Государь царь Москву покидает!
— Господи-светы! Микола милостивец!.. Светопреставление!
— Последний час пришел! В опале Москва… смертный час пришел!
— А государь царь в Успенском соборе от митрополита благословенье принимает…
— Сказывают, владыка плачет и бояре плачут, что в соборе собрались… А царь-то их к руке своей не допустил.
— Ан допустил!
— Ан не допустил!
В толпе завязался спор, а за ним и драка. Старческий голос вопил:
— Батюшка-государь свет, пошто ты Москву сиротою покидаешь?.. Смилуйся…
А сани все наполнялись и наполнялись новою казною.
Князь Иван опрометью бросился домой, вбежал в хоромы и застал дядю уже одетым, готовым ехать во дворец. Он крикнул, указывая на оседланного коня в узорчатом чепраке с бахромчатой попоной, в сетке ремешков с золотыми бляшками. Конь в нетерпении бил копытами землю подле крыльца и позвякивал бубенчиками на ногах.
— Дядюшка, беда лютая… вели расседлать коня; Кремль полон стрелецкой стражи: царь покидает Москву!
— В уме ли ты, Ваня?
— Погляди в окошко: слышишь, гудит народ? Слышишь, плачут? Сейчас у Ильи в колокола ударят… кричат, что государя извести хотят… Господи! Господи!
Князь Лыков перекрестился и подошел к окну.
Из окна он увидел густую толпу народа, бежавшего с криками из Кремля.
Сполоха не ударили; гонцы известили народ, что государь царь жив и здоров и все царское семейство здравствует; что царю угодно было поехать из Москвы в село Коломенское, а зачем и как, про то ведомо его царской милости.
В неизвестности протянулся целый месяц. Царь в Москву не возвращался. Необычная оттепель и бездорожье продержали его с царицей и детьми в селе Коломенском две недели, и, посетив село Тайнинское и Троицкий монастырь, к Рождеству царь Иван прибыл в Александровскую слободу.
Что творилось в этой слободе, какая тайная работа шла в царских покоях — никто не знал, но в начале января митрополит Афанасий получил от царя необычную грамоту, изумившую бояр. Царь упрекал своих слуг, бояр и приказных в том, что они расхищали казну и творили и ему, и земле Русской вред великий и теперь не перестают злодействовать… Он объявил, что оставляет государство, не желая терпеть измен, и поедет, куда Бог укажет путь.
На Красной площади дьяки всенародно читали царскую грамоту, заканчивающуюся уверениями добрых московитян в царской милости, и по той грамоте выходило, будто опала и гнев царя не касаются народа.
Что-то грозное, что-то таинственное было в царской грамоте; необычно было оставление царем своего вотчинного наследства, чтобы скитаться Бог весть где.
Темные толки шли по Москве; народ растерялся; растерялись и власти; остановились все дела: закрыты были приказы, суды, лавки. Народ кричал на площадях и улицах, что близится день Страшного Суда. Митрополита осаждали с утра до ночи просьбами; он хотел ехать к царю, молить о возвращении, но, по просьбе москвичей, остался блюсти столицу. К царю отправили послов из духовенства и бояр.
После долгих просьб царь принял выборных от народа. Слезно молили они его вернуться в Москву, и царь согласился, но поставил условия: чтобы ему не мешали казнить изменников опалою, смертью, лишением достояния. Выборные уехали, поклявшись от лица духовенства и бояр ни в чем царю не прекословить.
— Ноне последний день ты дома, Ваня, — говорил ласково князь Михайло Матвеевич Лыков, глядя, как старая нянька Арина Васильевна укладывала в ларцы белье и разные вещи. — Скажи, Васильевна, Гаврюшке, не забыл бы чего у коня княжеского. Овса довольно ли?
Старуха ушла, шаркая ногами. Глаза ее были красны, и по сморщенным щекам то и дело бежали слезы.
Проходя мимо окна, она вдруг всплеснула руками:
— Ахти, батюшки-светы, князенек мой! Приехали кромешники! И чего только им в нашем дому надобно?
Князь Михайло распахнул окно. Во двор въезжало двое всадников. Звенели серебряные бубенцы вороных коней; серебром и золотом горели чепраки; еще ярче горело шитье на черном бархате кафтанов; залихватски были сдвинуты набекрень шапочки с бобровой опушкой; только необычным украшением казались болтающиеся у стремян собачья голова и метла.
— Опричники, — сказал князь Михайло и сдвинул брови. — И чего им у нас надобно?
Князь Иван отошел от высокого, окованного железом сундука и, взглянув в окно через плечо дяди, проговорил:
— Да ведь то князь Афанасий Вяземский, дядюшка, — сам знаешь, раньше он часто к нам хаживал…
— Ноне он тебе не пара, Иван; опричник земскому не пара, слышишь?
Князь Иван опустил голову.
— И сам я то думаю, дядюшка… а с ним еще и Федор Басманов; не горазд я охоч и до Басманова… речь-то у него медовая, очи и ланиты девичьи, а как засмеется, так ровно змея подколодная… Давеча, как государь отпускал меня по твоей просьбе в заморские края, он засмеялся, кричит: «Разве ж, князь, в чужих краях цари светлее нашего?»
— Ступай принимать гостей, — мрачно возразил князь Михайло.
Князь Иван быстро вышел на крыльцо с обычным приветствием:
— Добро пожаловать, дорогим гостям рады.
— Не больно-то, поди, рад, — засмеялся Афанасий Вяземский, поглаживая маленькую черную бородку, — на устах мед, а в сердце лед, князь, так говорится… Видно, загордился перед отлетом, птенчик…
Он переступил порог спальни.
Князь Иван опустил глаза.
— Никогда того не бывало, чтобы я гордился иль говорил речи неправедные, князь Афанасий…
— Тут дело иное, — подхватил Басманов, — князенек наш не тебя — меня не жалует; я, вишь, простого рода…
Он засмеялся, и в его невинных голубых глазах засветились какие-то странные недобрые огоньки, и все пригожее девичье лицо стало вдруг сразу злым и некрасивым.
— Нынче перед государем все равны, — бросил небрежно Вяземский.
Полгода прошло с тех пор, как царь Иван вернулся на Москву после своего таинственного отъезда; он ознаменовал новый год казнями бояр, которых обвинял в умысле на жизнь всего царского рода и в мнимых сношениях с Курбским, а через него с королем Сигизмундом. Немало славных героев сложило свои головы в ту пору на плахе; немало попало под царскую опалу. Царь точно обезумел от страха; ему всюду мерещилась измена.
На себя он смотрел, как на помазанника Божьего, жизнь которого была священна. В бояр он уже не верил и стал искать новых людей, на которых мог бы положиться. Эти люди не должны были быть связаны ни родством, ни знатностью; из нищеты и бесславия хотел он вытащить людей, которые могли бы затмить личными заслугами знатнейших бояр; они должны были отдать ему жизнь; они должны были отречься от рода и племени; если бы понадобилось царю, без раздумья отдать жизнь отца, матери, жены, детей, отречься от всего, чем до сих пор жили, отдаться всецело царю, так как царь в счастье своем видел счастье всего государства. Эта царская охрана стала называться опричниной, а в знак того, что ее обязанностью было выметать крамолу с Русской земли, опричники носили у седла метлы и собачьи головы, как доказательство того, что они загрызут всякого, кто посягнет на спокойствие царя.