Расписной яркий царский дворец с теремами, вышками походил на крепость. Его окружал глубокий ров, обнесенный земляным валом; вал для большей крепости был облицован бревнами, а на деревянных стенах возвышались четыре неуклюжие башни.
Выросшая внезапно слобода-крепость была известна в народе под кличкою Неволя. На Москве не было человека, который бы приближался к Неволе без тайного трепета.
Спешно обставлялась слобода царская; давно уже гордо возвышались круглые и остроконечные крыши царских хором; давно уже шла служба в большой раззолоченной церкви Богоматери, расписанной снаружи цветами, серебром и золотом, с крестом на каждом кирпиче. Немало понастроилось домов и для опричников, для них готова была уже целая улица, для купцов другая. И с каждым днем разрасталась опричнина, приходили записываться новые и новые молодцы из бедных детей боярских, из отчаянных голов. Росла и слобода; повсюду стучали молоты, визжали пилы и топоры, возводились новые и новые постройки. Но проникнуть в Неволю было далеко нелегко; никто не смел приблизиться к ней без ведома царя; за три версты она была оцеплена стражею.
В чудесное июльское утро царь со старшим одиннадцатилетним царевичем Иваном возвращался с охоты. Узкая лесная дорога, ведущая с заповедных лугов в слободу, вилась белою лентою, змеилась и терялась вдали, в чаще; конские копыта поднимали густые облака пыли, и в них слабо искрились блестящие кафтаны всадников; заливчатым звоном звенели бубенцы и бляшки на конях; сухим резким гулом отдавался в лесу топот лошадиных копыт; а кругом на много верст сомкнулся сосновый лес, поднимались кверху красные стволы, прямые и голые, как свечи, чуть-чуть шевелились зеленые верхушки, и по лесу шел шум, вечный шум лесного шепота, вздохов и тихой баюкающей песни. Пели деревья про стародавнюю быль; про веселые дни девичьих ауканий; про Божьих пташек, свивавших гнезда в их чаще; про свист удалых разбойников… Перекликались грустно и ласково кукушки; тукал дятел о кору древесную; кричала пронзительно иволга…
Дорога вилась, змеилась лентой, переходила к самой слободе. И вот зазвучали веселые рожки охотничьи; зазвенел глухо, жалобно и странно бубен, в который бил кожаной плетью передовой холоп, расчищая путь для царя.
Опустился подъемный мост; широко распахнулись ворота царских хором, застучали копыта о дерево помоста.
Пестрая толпа сокольничих собралась на широком дворе; все они были в алых бархатных кафтанах, парчовых шапках и в зеленых сапогах с загнутыми носами; подсокольничии в сафьяновых рукавицах держали кречетов, соколов; нежным звоном переливались бубенцы на хвостах птиц; пестрели яркие нагрудники, нахвостники, низанные в сетку жемчугом клобучки над гордыми очами. Позади катили сани, полные убитой дичи: тетеревов, уток, рябчиков.
После охоты была обычная трапеза опричников; во время нее царь читал братии поучения. Обедал он отдельно после обильного обеда своих приспешников, и обедал скудно, чтобы показать им пример своего смирения. А после обеда опричникам было приказано собираться к царю «на веселье».
Вдоль узорчатых стен, расписанных библейскими сюжетами, тянулись длинные столы, крытые богатыми вытканными скатертями. Вдоль стен протянулись длинные лавки, крытые парчою и бархатом. В глубокие ниши окон светило солнце и зажигало искры на царском кресле со львами вместо ручек и громадным двуглавым орлом, распростертым на спинке. Посреди палаты, на отдельном столе, между блюдами с затейными кушаньями, как жар, горели и искрились стаканы переливчатого стекла, чары, кубки, стопы, ковши с финифтью разноцветною, с жемчужной отделкой, с золотыми фигурными украшениями завитков, расплывчатых цветов, рожков, листьев, с гигантскими рожами, львами, затейливо переплетающимися в чудный рисунок. На особом столе перед царским креслом стоял любимый его кубок золоченый, редкой работы, с покрышкою, а на покрышке той тикали вделанные в нее часы подарок шведских послов.
Уже опричники сидели за столами; уже мальчики-стольники выстроились попарно позади царского кресла; уже дворецкий и крайчий стояли в ожидании, выставив вперед блиставшую жемчужным шитьем грудь.
Под громкий трубный звук неспешным шагом вошел царь с старшим сыном. На царе был желтый шелковый кафтан с затейливым шитьем; тонкие зеленые травы перемешивались с серебром и жемчужными цветами, из-под него выглядывал белый зипун, вышитый золотом; на голове была черная тафья маленькая шапочка, вся вышитая жемчугом, и такие же сапоги. Царь шел важно, опираясь на посох; позади него бежал, позвякивая бубенчиками, шут, а рядом с ним шел царевич Иван. Царевич, высокий, стройный мальчик, с русыми кудрями, в расшитом серебром белом кафтане, казался очень бледным. Только голубые глаза его горели. Было в них что-то болезненное, лихорадочное, и тонкие губы кривились усмешкой.
За царем и царевичем почтительно выступал пожилой опричник, громадный, с высоко поднятыми плечами и короткой шеей; широкая рыжая борода с проседью падала ему на парчовую грудь; глаза смотрели пристально и тяжело из-под насупленных бровей. Говорили, что никто не мог стерпеть этого пристального взгляда нового царского любимца — Григория Лукьяновича Малюты Скуратова-Бельского; в народе ходили слухи, будто пташка Божья падает замертво, когда смотрит на нее Малюта. И было в этой массивной фигуре с безобразно скошенным назад собачьим черепом что-то животное, отталкивающее, грубое, но в то же время сильное и вкрадчивое.
Царевич Иван опустился в кресло рядом с отцом и стал во всем ему подражать.
Одно за другим следовали редкие праздничные блюда: сначала подавали холодное — студни да затейное печенье с мускатом, корицей, имбирем; потом слуги стали обносить царских гостей жареным: белоснежными лебедями с распростертыми крыльями, золоченым клювом; жареными курицами без костей с шафраном; зайцами с лапшою; потом началось «ушное» — уха, супы из кур, рыбы, мяса. Конца не было кушаньям, и гостям давно пришлось расстегнуть пояса. Пили много; в турьих рогах, ковшах, чарках, кубках искрилось золотом легкое рейнское вино; рекою лились дорогая настойка, патока и мальвазия; в высоких графинах и широких братинах разносили мед, настоянный на малине, на вишнях, яблоках, с имбирем. Пахло человеческим потом, пролитым вином, ладаном, который перед пиром слуги прибавили в топливо «для духу».
Сначала говорили мало; но в промежутках между блюдами, когда слуги разносили напитки, у опричников развязались языки.
Царь ткнул ногою шута, сидевшего на полу возле его кресла, и сунул ему в руку кубок с мальвазией. Тот точно проснулся, глупо ухмыльнулся, схватил кубок жадно, как собака, и, защелкав по-собачьи зубами, припал к поле царского кафтана. Сделав глоток, он нарочно как будто поперхнулся и закашлялся, скорчив такую гримасу, что царь засмеялся.
— Аль горько? — спросил царь.
— Уж таково-то сладко из твоих рук, царь-солнышко, ровно дождик на землю в засуху полетел… А земля — то моя утроба окаянная… Сколь в нее ни лей, все глад и жар великий…
Внезапно улыбка осветила лицо царя.
— Ваня, — сказал он, подмигивая царевичу, — не напоишь ли ты Оську?
Голубые глаза царевича вспыхнули; губы его скривились в тонкую, злую усмешку; он заглянул в лицо шута.
— А вылить в него все рейнское… весь ковшик сразу, государь-батюшка…
Молодой, звонкий смех рассыпался под сводами покоя; то был жестокий смех, который знобил душу.
— А и догадлив же ты, царевич! — закивал головою шут Гвоздев, но, встретившись глазами с царевичем, побледнел под этим стальным взглядом.
С минуту он молчал; потом медленно, с усилием выдавил на своем лице улыбку и закричал:
— Во славу Божью, государь-солнышко, честная братия трапезует… святыми, богоугодными речами тешится.
Царь нахмурился:
— Шути да не зашучивайся, дурак.
И он ткнул Гвоздева носком сапога. Тот опрокинулся и застонал, позвякивая бубенцами, забавно и жалобно всхлипывая.
— Ой, убил, Иванушко! Ой, зашиб, Васильевич! Ой, помилуй, помилуй, государь… не лях я поганый… не басурман, не ливонец, коим ты кишки все давно выпустил…
Льстивая и грубая шутка понравилась царю. Он засмеялся.
— Дуракам, как младенцам, — молвил он, — дано Господом правду говорить. И впрямь, Оська, Литва, видно, моего князя Василия Прозоровского не забыла, как взял он знамя пана Сапеги; не забыли проклятые ляхи, как в земле Псковской Васька Вешняков сломил их силу; не забыл и хан крымский, как стояла Рязань, а за нею мои слуги верные. — Он с нежностью взглянул на своих любимцев — Алексея Басманова и сына его Федора. — Одна мысль, одна забота моя была, есть и будет — добыть Московской земле — державе моей Ливонию, нашу исконную вотчину, а с нею и путь на море. Сплю и вижу то дело, други.
Он помолчал.
— Одно только неладно, — сказал Оська, — причинил боль ты нам трапезой монастырской. Великие светочи — Сергий и Кирилл, Дмитрий, Пафнутий и многие преподобные в Русской земле установили уставы иноческому житию крепкие, как надобно спасаться, а повсюду живут обычаи мирские. Кроме сокровенных рабов Божьих, остальные только по одежде монахи, а все по мирскому творится. И в Кириллове, и у Троицы в Сергиеве монастыре благочестие иссякло. Прежде Кириллов монастырь многие земли кормил в голодные времена, а ныне там пиры пируют. Как рыболов Петр и поселянин Иоанн Богослов и все двенадцать апостолов велели, всем сильным царям, обладавшим вселенною: как Кирилла вам с боярином Шереметевым поставить? Которого выше? Шереметев постригся из боярства, а Кирилл и в приказе у государя не был. Да, что творят по монастырям, — Богу то ведомо! А знаешь, завет какой давали: «отрекаюсь от мира и от всего, что в мире». А мы разве завет такой давали? Постригалися? А ну, поведайте мне.