одночасье спокойствие, и с каким грохотом!
Был ли тут какой резон, чья-то злая рука или истинное народное умопомрачение? Неведомо. Только почему ж тогда не на полицию, не на власти, не на врачей, наконец, обратилось оно, хоть бы и иноземных, а на священство свое, родное, природное? Не потому ли, что любой бунт в первую очередь карает не виновных, а беззащитных?
Страшное думаешь, Василий. Вот вырвалось – и сам оторопел, как небесным огнем ударенный.
Сейчас я скажу несколько слов уже не только с высоты – или глубины – своего нынешнего положения, своей старости, но и как свидетель тех ужасов, которые ныне происходят в самом цивилизованном городе мира. Еще с десяток лет назад я бы написал множество глупостей об особом характере русских, изыскал бы в подтверждение тому немало примеров и вы прочли бы мою галиматью если не с удовольствием, то с пониманием. Теперь у меня есть горькая возможность быть честнее, а у вас – умнее. Как страшно оплошали мы, христиане и наследники Греции и Рима! Как слепы были мои сограждане, остроумные и просвещенные, как невыразимо наивны! Неужели нынешние уроки, которые моя залитая кровью страна преподает миру, окажутся тщетны, неужели иные народы, тронувшиеся по дороге времени позже нас, обречены повторить наши ошибки, подражать нашим промахам?
Народное возмущение чаще всего происходит по самому ничтожному поводу, и он кажется тем ничтожнее, чем страшнее его последствия. Но таковой ураган никогда не приходит без причины, пусть она часто от нас укрыта, поскольку современники слепы и плохо осведомлены, а историки любят указывать доверчивому читателю на какую-нибудь случайность, тем самым низводя людское буйство до детского каприза. Конечно, народ – что ребенок, он готов плакать и брыкаться от самых нелепых причин. Он любит сладости. Ну и что? Да, правда, народ – ребенок. Да, поводы, и я настаиваю на этом слове, поводы для его недовольства, для беспорядков, для бунта бывают на удивление малыми, даже ничтожными.
Но ведь ни один честный наблюдатель – не чета тем историкам – не скажет, положа руку на сердце, что у бунтов вовсе не было причины, что они разразились непредвиденно, чуть ли не по воле ветра. Ибо знает, сколько времени копилось недовольство, как оно подогревалось, кипело, начинало поднимать крышку законности и устойчивости. Закономерность – она одна гонит наружу горячее варево. И чем дольше оно кипело втуне, тем страшней взрыв распаленного котла.
И ведь как у нас заведено: часто люди государевы, подневольные, знают, что приказ, им отданный и надлежащий быть исполненным в полной точности, есть дело не то чтобы совершенно греховное, но все же не совсем чистое, чувствуют на душе легкую червоточинку и не особо усердствуют в предприимчивости. Словно говорят оказавшимся по другую сторону штыка и хлыста бедолагам: вы покоритесь, не спорьте, а мы за это, что ли, попробуем помягче, с божьим страхом. Но иногда встопыривается ретивое в приговоренных и оскорбляемых, наказуемых и оттесняемых, немых да забитых, и начинают они вяло, без умения и жара, тускло противиться, не идут бараны сами под нож, шею вытянув, а скучиваются в дальнем углу загона, упираются ногами в землю и не блеют, а только смотрят выпученными глазами во все стороны. И вот тут бы проявить какое-никакое умение, вспомнить о том же страхе божьем, сменить слова, отступить ненадолго, не нажимать. Да не умеют наши власти отступать! Ни перед рвом, ни перед забором, высью заоблачной или пропастью бездонной, а пуще всего – перед людьми своими собственными. Ибо им от века воля дана на поступки любые, и прекословить себе они только сами разрешить могут.
И коли усмотрят казенные люди какое дурному приказу непокорство, то немедля забывают совесть. Стократно полыхает жар у самых наималейших властных прислужников, начинают они не умом действовать (коего и так немного было), а кулаком да нагайкою, скопом норовят наказать баранов немедленно и до самой крайности: обязательно прямо здесь, в углу загона, перед честным народом обескровить. Для общего устрашения и безвременного урока. Иногда, и даже часто выходит им удача, страшна яростная и искренняя жестокость нижнего чина, рядового той бойни работника. Вешают головы бараны, осоловелые от вертящейся в воздухе свежей крови, и покорно бредут, куда указано. Но, и о том наш сказ будет очень печальный, наперекосяк тоже случается. Вздергивает вдруг один копытом и отчаянным ударом пробивает голову ближайшего мясника. И видят бараны: да нас сотни и тысячи, а их-то едва с десяток. Тогда прыгают скопом, ломают ненавистные кости, рвут сухожилия, месят в крошево, даром, что одной травой повелел им Господь от века услаждать свое чрево неспешное. И сносят загородки, разбегаются кто куда, часто и с иных загонов соблазняют, соседей своих. Летит клич, а стадо за ним, без разбора, отбоялись уже, раньше думать надо было, когда спичку запаливали. Ныне же – отходи, убьет и слова не даст сказать покаянного. Пылает тогда наш российский пожар, краткий, но полнотелый, быстро горит да много пищи просит и никого на своем пути не милует. Прожорлив и сладостен, много обещает, скалится прельстительно и о похмелье думать никак не велит.
Пустое место, дикая дорога, не должно здесь стоять караульных, а очутились. И сразу – в ружье. Можно было еще придумать чего-нибудь, зубы заговорить, деньгу, в конце концов, предложить – их-то всего трое да фельдфебель, а Дорофейка, не долго думая, напролом пошел. И проскочил ведь, гнилая башка! Резво принял, вильнул на обочину – и в поле некошеное. Держат колеса, выносит лошадка верная. Махмет тогда – за ним, да не просто так, а с гостинцем, одному из солдат оглоблей в самую ряшку. Выстрел услышал, может, и два их было, не разобрал. Что есть силы, хлестал и переусердствовал, видать. Никогда такого не случалось, а вот не уберег аллах. Уж ведь и прошли совсем, перемогли невзгоду лютую… Нет.
Выскочили на косогор, тут бы встать, оглядеться. Только кончились вдруг у Махмета силы, чувствует он, спина у него мокрая, глаза закрыться хотят, а в голове – кружение. Покачнулся он, уронил кнут, рванула взмыленная лошадь, оступилась, заржала, дернулась еще раз в последнем ужасе… Рухнула в овраг повозка, разлетелись по склону тюки. Хрустнуло разок-другой в гуще сорной травы и затихло. Глубоко там подмыло в этом году и крутехонько, если кто в своем уме, нипочем не полезет.
Демьянов Николай состоял в чине губернского секретаря уже девятый год и служил в палате по акцизной части.