«Милые, болезные, не горюйте по мне, прошу вас. Я слез ваших драгоценных не стою», – прошептал Епифаний и шагнул в смертную изобку, протягивая руку назад; не позабыл старец последней просьбы духовного сына.
Аввакум не заметил его ладони, вошел следом молча и сказал, привыкая к темени сруба: «Господи, прими нас в свои объятия».
Сотник высек кресалом искру на трут, запалил бересту. Стрельцы плотно запечатали вход еловыми чурками. Потянул жидкий дымок, светло загнулся над снегами, но вскоре потемнел; хищно сверкнул пробежистый огонь, жадно лизнул дерева. Из сруба раздалось пение: «Христос воскресе, смертию смерть поправ…» Народ стал подтягивать горящим. Пламя набрало силу, взметнулось в низкое свинцовое небо, откуда сыпал легкий влажный пух.
… Осторонь от толпы пустозерцев стоял в дорожных оленьих одеждах староста кречатьих помытчиков мезенец Любим Ванюков; он только что прибыл по санному пути в слободку, чтобы набрать в артель знатких, хожалых ловчих, промышлявших птицу не только на Колгуеве и Матке, но и за Камнем в самоедских и остяцких землях.
После-то Любим сказывал, вернувшись на Мезень, что как костер-от распалился и стал сруб осыпаться, один из страдальцев вознесся в небо живьем. И по всем приметам то был старец Епифаний.
… Поминай же, Русь православная, верных сынов своих, святых мучеников за веру Аввакума, Епифания, Лазаря, Федора.
А душа протопопа Аввакума, взмыв от кострища белым голубем, помчалась прямиком на Москву по душу государя.
Царь Федор Алексеевич умер 27 апреля.
В Кремле примерял престол неистовый себялюбец.
...
ИЗ ХРОНИКИ: «… В 1676 году в Пошехонском уезде в Белосельской волости в приходе церкви Св. Пятницы в разное время сожглися 1920 человек».
«… В 1679 году в январе в шестом часу ночи на речке Березовке в своих избах вместе с попом Дометианом сожглися 1700 человек».
«… В том же году 4 февраля Мехонской слободки крестьяне, драгуны и беломестные казаки собралися со своими семьями во дворе у драгуна Константина Аврамова, нанесли туда пеньки, соломы, смолья и бересты и сожглися».
«… В том же году управитель Белоярской судной избы Карташов разослал по деревням памяти и затем сам наехал на тех крестьян, принуждая „креститься щепотью“, а кто ежели не подчинится, то приказано руки ломать. Он говорил: я-де теперь полную мощь имею, и потому будет во всей Сибири такой же розыск, каков был в Таре и Ясе. Карташов вымогал у раскольников деньги, отбирал красных лисиц и все ценное, что сыскивал в домах, бил плетьми, батогами и кошками, коптил на огне. Крестьяне, защищаясь от Карташова, решили гореть».
«… В 1682 году в селе Княгинино собрались мужи и жены из соседних деревень в одно гумно. Причастившись Св. Таин, они обложили себя снопами и зажглись».
«… В том же году в Новгородской губернии многие в могилах живыми погребались, только чтобы избежать никониянской веры, многие тысячи огнем в своих овинах горели и в лесах, в луговой стороне в морильнях от учителей своих запертые помирали».
«… В нынешнем 1682 году съезжаются на прелесть православных христиан и для самосожжения из городов, из сел и слобод всякие люди на Тобольске в Утецкую слободу к Федьке Иноземцеву и заводят такие же пустыни, как и на речке Березовке».
«… В 1683 году в д. Безсоновка Новгородского уезда зимней порою сами себя сожгли 20 человек».
«… В 1684 году первого августа в ночи в д. Лейкино Пошехонского уезда крестьяне из пяти дворов, собравшись под овин, зажгли сами себя, и сгорело 31 человек».
«… 12 августа 1693 года на Пудожском погосте закрылись в избах и сгорели более 800 человек. Главным был Василий Емельянов».
«… Наставниками в этом самосожжении были Тимошка Владимирец и Ярко Потолицын. Сожглися с ним: у Гритского жена с детьми Петрушкою и Ваською, Параською и Дашкою, у Долгого жена Офимья с дочерьми Василисою, Палашкою, Таткою и Веркою, у Владимирца одна дочь Матрешка, вдова Барминская Марья со внучатами Юркеем и Стенкою, казачий сын Ивашка Давыдов, а всего тридцать человек».
«… Тайно ушли из дому за 12 верст в пустой порослевый лес и там построили себе избы, куда по уговору увели 57 человек, и там собрався в одну просторную избу в марте месяце по раскольническому обычаю сгорели».
… Но самые страшные гари начались в царствование Петра и чуть после.
Прошло десять лет…
Кто бы знал, какой запах гари витает над Русью. И во многих деревнюшках гадают, иль нынче сожечься, иль уйти куда подальше в глухие раменские места, к кержакам в скиты, пусть хоть к желтолицым и узкоглазым в чужие земли, иль к двуголовым на поклон, лишь бы отстать от царской власти.
Во безвременье черти из православных веревки вьют, а бесы владычат; и много иноплеменного народу, хотящего скорых богатств, прикочевало вдруг в престольную, да все-то уселись в передний угол к самому пирогу. Вот и колокола сронили с церквей, лишили русскую землю благодати, перелив на пушки, и бороды-то сбрили, и в чужие кафтаны обрядили, отняв у народа-простеца Христово обличье. А кто норов выказывает, кто вздумал жить по-заповеданному, как батько Аввакум, тому ноздри рвут, на огне нещадно коптят, сквозь строй гонят и, отняв все нажитое имение и выжгя на лбу клеймо, отсылают в Сибири. Нет, ошибался Иоанн Богослов, говоря: де, власть антихристова будет нечувственная и невидимая; на ребрах ощутили ее мужики, на изгонах своих, на страстях, на беспросветной юдоли. Да тут непременно надо гореть, лишь бы не попасть в руки гонителей.
… Любим Ванюков по ранению на Соловках был отставлен от московской службы, он потерял годную для царского выезда выправку, горбишко так и остался при нем; стремянного приписали к Мезенской воеводской избе с годовым жалованьем в тридцать восемь рублев следить за птичьими левами, чтобы не стало ни в чем промешки, и, кречетов отловя, везли бы без потрат зимним путем ко времени в государевы сокольни. Ровно двадцать лет погулявши вдали от родной земли, вернулся бобыль в родную изобку к холодному очагу; мать к тому времени скончалась, и Любим так бы в одиночестве и коротал бы, наверное, останние года, скитаясь по северам и постоянно рискуя жизнью.
Да Олисава, поклонив голову, сама явилась к соседу в избу. Ведь их сыну Василию уж двадцать лет, он сам за себя ответчик, уже засватал на Мезени пригожую невесту и надумал, вернувшись с Канина с наважьего промысла, сыграть свадьбу. Эх, молодое дело таковское, полезай в кошевку да погоняй жеребца с бубенцами, лишь ветер в ушах; бегите, старые, с дороги прочь, а то не ровен час – зашибу!..
«А какая ж я старуха?» – приглядевшись в зеркальце при зыбком пламени свечи, однажды подумала Олисава. Брови серпом, ни одной жесткой ости не проклюнулось в шелковой шерсти, в голове ни сединки, на щеках еще бабьи зори играют. Нет, до осеней еще да-ле-ко! – шалуя с собою, Олисава груди тяжеленькие прижамкнула, прикачнула в горстях, и они-то, жалобные, еще не обвяли, не провисли, как два прокисших зимних огурца, но щекотно так задышали в ладонях, прося ласки… Ой, стыдоба-то какая, мамушки мои! И вдруг бабу истома прохватила, так раздеться захотелось; и растелешилась Олисава без поры, запершись в студливой горенке, и, севши в шайку с водою, всю себя по-особенному, со тщанием обиходила, придирчиво приоглядела тело, отыскивая изъянов, как бы приценивалась к своим достоинствам взглядом пришлой свахи.
… Эй, старая, да ты, однако, совсем стыд порастеряла? Вон Богородица Пресветлая Лучью с каким укором взглядывает на тебя с тябла и качает головою… Нет-нет, напрасно приклепываете на Заступницу, Казанская не может устыживать меня, она жальливая. Баба бабу всегда поймет. Она неукорливая, она чует утробную сладкую гнетею, она слышит сердечные вопы; ведь сама мамушкой была, понесла дитенку и после молочком из сиськи кормила… Ой, Мати Божья, рожать хочу! – все завопело в одинокой бабе от макушки до пят, и она зарыдала в три ручья. До утра горела в постели и, пережмя стыдливость, на ранях пришла к Любиму в избу, поклонилась в ноги: прими-де… Ну, а после-то стали они жить, как муж с женой, будто век не расставались. И от того первого жаркого утра родился у них сын и нарекли его Андреем. И стало быть нынче ему четырнадцать годков.
… Чернец Феоктист долго бродил после Соловков по монастырям и нигде не пришелся ко двору; и гнать не гнали вроде бы, но слышал он какой-то суровый холодок к себе, и даже самое тяжкое послушание не приносило приязни братии. И все скиты, и одинокие кельи, что угнездились по северным и волжским лесам, не пригрели Феоктиста. И так поблуждав неприкаянно по Руси, явился он однажды в Окладникову слободку, в которой не бывал с малых лет, и поселился в скрытне брата своего юрода Феодора. И новую веру осуждал он строго, сверяя по старым Псалтырям, и от неистовых беспоповцев, противников государя, бежал прочь, полагая, что ни одна земля без царя не устоит и церковь не воздвигнется без священника. Стал Феоктист худ, угрюм, и прежде-то смуглый, цыгановатый, нынче вовсе помрачился ликом. Покойного страдальца не чтил и всяко костил тех мужиков и баб, что поставили юроду часовенку на высоком берегу Слободы и поклонялись Федору Мезенцу, как святому. Костки брата лежали под полом скрытни, и монаху было даже приятно пригнетать мощи блаженного стопами за то, что Бога, единого и несекомого, четверил, и государя-батюшку ежедень словесно стаптывал в грязь и к тому непослушанию заблудших сталкивал.