Наконец, еще год спустя, 14 марта 1935 года все тому же Попову:
«Мною многие командуют. Теперь накомандовал Станиславский. Прогнали для него Мольера (без последней картины (не готова)), и он, вместо того чтобы разбирать постановку и игру, начал разбирать пьесу.
В присутствии актеров (на пятом году!) он стал мне рассказывать о том, что Мольер гений и как этого гения надо описывать в пьесе.
Актеры хищно обрадовались и стали просить увеличивать им роли.
Мною овладела ярость. Опьянило желание бросить тетрадь, сказать всем: пишите вы сами про гениев и про негениев, а меня не учите, я все равно не сумею» [13; 364–365].
В сущности, в этих трех письмах отражена вся драматическая репетиционная атмосфера, сложившаяся вокруг «Мольера», которого планировали ставить то на большой сцене, то в филиале, то с одним актерским составом, то с другим. На спектакль уже была истрачена куча денег, а премьера все отдалялась и отдалялась, и всё было очень зыбко, неуверенно, неопределенно – словом, театрально…
4 января 1935 года Елена Сергеевна сделала запись (в окончательной редакции сильно измененную и сокращенную):
«Сегодня целый день вспоминала знаменитый разговор с Ольгой вчера… Я слушала ее, молчала и только смотрела на нее таким взглядом!.. Это мне говорить о жалости к Афиногенову! Мне, жене Миши, которого травили и душили в продолжение всей его литературной жизни! Но дело не в этом, а вот в чем: не означают ли все эти тухлые разговоры того, что Немирович хочет опять оттеснить „Мольера“ и выпустить на скорую руку афиногеновскую пьесу с тем, чтобы укрепить свою репутацию? Тем более что, по словам Оли, „Мольер“ почему-то не может идти ни на большой сцене, ни в филиале… Я сказала только одно, что, если на этот раз театр выкинет новое издевательство с „Мольером“, – это ему не пройдет даром!
Я не знаю, кто и когда будет читать мои записи. Но пусть не удивляется он тому, что я пишу только о делах. Он не знает, в каких страшных условиях работал Михаил Булгаков, мой муж» [21; 487].
Все это так. Прозаик Божьей милостью, Михаил Булгаков действительно превращался в театрального каторжника, его привязали к театру, как к галере, и фактически никакого морального вознаграждения за свои труды он не получал (хотя не стоит забывать, что благодаря театральной службе уровень жизни в семье был достаточно высокий). И все же справедливость требует признать, что дело было не только в злой воле либо В. И. Немировича-Данченко, либо К. С. Станиславского, который до поры до времени в ход репетиций не вмешивался, а когда вмешался, то, по мнению многих участников той истории, лишь всё испортил.
Актеры МХАТа и сами плохо принимали булгаковский текст. Это прекрасно видно из процитированного выше письма Булгакова Попову, а также из дневниковых записей Елены Сергеевны – но в этих документах представлен взгляд с авторской стороны. Однако существует и другая точка зрения – актерская. Мы уже приводили высказывания Бориса Ливанова, человека очень умного и замечательного актера, пьесу возненавидевшего. К этому можно добавить, что еще в марте 1934 года, то есть за год до того, как Булгаков принялся конфликтовать со Станиславским, красавица Ангелина Степанова, назначенная своим бывшим мужем режиссером Н. М. Горчаковым на роль молодой жены Мольера Арманды, писала не кому-нибудь, а своему возлюбленному и близкому другу Булгакова драматургу Николаю Робертовичу Эрдману (он был тогда в ссылке в Енисейске): «Репетирую „Мольера“, удивляюсь на Булгакова, почему он сорежиссер и почему он считает своего „Мольера“ совершенным произведением? Моя роль мне совсем не нравится, и я репетирую формально. Особенно меня мучает язык пьесы, переводной» [184; 452–453].
А еще через год, 6 марта 1935 года, когда началась ссора со Станиславским: «Мы все переживаем вчерашний показ „Мольера“, и по театру ходят самые разноречивые слухи. Булгаков, говорят, ходит злой, но в споре с ним Станиславский во многом прав» [184; 575]. Вот так! Не Булгаков, а Станиславский. Станиславский прав – и это вердикт не одной только Степановой, а всего мхатовского сообщества.
С подобной ситуацией наш герой, пожалуй, столкнулся впервые. С кем только не враждовал за свои десять (а если считать Владикавказ, то еще больше) театральных лет Булгаков – с цензорами, чиновниками, наркомами, с собратьями по цеху, с критиками, журналистами, с режиссерами, но с – актерами, с теми, кто его всегда поддерживал?.. То был совершенно новый и очень дурной симптом. Кто в 1926-м спас «Турбиных» от Главреперткома, Наркомпроса, Главискусства и иже с ними? Господа актеры. Хмелев, Соколова, Яншин, Станицын, Кудрявцев… Это они нейтрализовали рапповскую свору и влюбили в себя публику. В «Мольере» их или не было вовсе (Хмелев играть не захотел), или в их игре не ощущалось того накала, той спасительности и неотразимости, что была убедительнее всех иступленных нападок.
Вялость – вот оно, основное слово, которым Ангелина Степанова охарактеризовала репетиции «Мольера». А разве про «Турбиных» такое можно было сказать?
Елену Сергеевну современные булгаковеды критиковали за следующие эпистолярные строки: «…сыграло потом ужасную роль, погубило спектакль: Станицын, которому передали роль, очень хороший эпизодический актер, но нести на себе весь спектакль не может, и в пьесе все перекосилось, на первое место вышел Болдуман, блестяще сыгравший Людовика, – критика, главным образом, один люто ненавидевший Мишу критик сыграл на этом» [21; 531–532] (письмо Е. С. Булгаковой брату А. С. Нюренбергу). Конечно, дело было не только в игре Станицына («На сцену выходит пожилой комедиант с самодовольно незначительным лицом. Маленькие глазки, кривая победоносная улыбка, обозначившееся брюшко и счастливая задыхающаяся речь. Этот человек с седеющими висками держится наподобие любовника-премьера в старом провинциальном театре, быстро переходя от гнева к угодливой улыбке, от капризов – к деловому тону» [125; 309], – писал Б. Алперс в «Литературной газете»), но, несомненно, определенную роль этот фактор сыграл. В самом деле, если бы в 1926-м старшего Турбина играл не Хмелев с его знаменитыми усиками, покорившими сердце Сталина, то еще неизвестно, ходил бы Иосиф Виссарионович смотреть контрреволюционную пьесу от 15 до 18 раз и продержалась бы она вообще столько лет в репертуаре? Точно так же неизвестно, что было бы, если б роль Мольера исполнял Москвин, какими были бы тогда газетные отчеты и поднялась бы у кого-либо рука, в том числе и у Сталина, мхатовского старика обидеть и пьесу запретить. Другое дело, что и сам Москвин мог все заранее просчитать и отказаться от роли не из-за семейных, а иных обстоятельств. Недаром Станиславский писал Немировичу-Данченко еще в 1933 году: «Странная судьба роли Мольера. За нее вцепились сразу двое: Москвин и Тарханов. Теперь оба охладели. В чем дело?» [21; 456] Чуткость и интуиция всегда были обязательными чертами любого театрального человека, а опытного актера в особенности. Повторим еще раз: возможно, именно опасность и бесперспективность пьесы, ее репертуарную непригодность почувствовал вплотную приступивший в марте 1935 года к репетициям Станиславский и попытался ситуацию переменить (но только не из-за хорошего отношения к Булгакову, вот уж на кого ему было глубоко наплевать), но его мало кто понимал. В том числе и в первую очередь себе на беду сам автор.
«Сразу впечатление хорошее и от актерского исполнения, и пьеса интересная… Когда я смотрел, я все время чего-то ждал… – дипломатично, но с дальним прицелом говорил Станиславский после первого просмотра. – Внешне всё сильно, все действенно, много кипучести, и все же чего-то нет… В одном месте как будто наметилось и пропало. Что-то недосказано. Игра хорошая и очень сценичная пьеса, много хороших моментов, и все-таки какое-то неудовлетворение. Не вижу в Мольере человека огромной мощи и таланта. Я от него большего жду… Важно, чтобы я почувствовал этого гения, не понятого людьми, затоптанного и умирающего. Я не говорю, что нужны трескучие монологи, но если будет содержательный монолог, – я буду его слушать… Человеческая жизнь есть, а вот артистической жизни нет. Дайте почувствовать его гениальность» [12; 432].
«Мне кажется, гениальность Мольера должны сыграть актеры на Слова Мольера…» [12; 432] – почтительно, но твердо возразил Булгаков, и так опять, очень явственно проступил конфликт между автором и режиссером, конфликт, в котором, как правило, побеждает второй. «Мольер», однако, ударил по обеим заинтересованным сторонам, да так больно, что в результате оба были потеряны для МХАТа, но кто мог тогда, ранней весной 1935 года, представить, как далеко зайдет дело?
«5 марта. Тяжелая репетиция у Станиславского. „Мольер“. М.А. пришел разбитый и взбешенный. К. С. вместо того чтобы разбирать игру актеров, стал при актерах разбирать пьесу. Говорит наивно, представляет себе Мольера по-гимназически. Требует вписываний в пьесу» [21; 77], – записывала Елена Сергеевна.