С тем подошел к столу, положил гривну серебряную возле дежи:
— Бывай. Я наведаюсь после.
Когда наведается, не сказал, пусть баба гадает. Но сам едва сутки выдержал. Прокл прямо нутром чуял, как все дальше и дальше уплывает этот проклятый Спира, и, если еще пройдет дня три или неделя, догнать его уже будет невозможно.
А поэтому уже на следующий день появился он опять на пороге разбойничьей клети. На этот раз баба сидела на лавке и пряла пряжу, в избе пахло печеным хлебам и вениками.
— Ну? Ты видела мужа?
Баба молчала, знай крутила веретено.
— Оглохла, что ли? — начал сердиться Прокл. — Тебя спрашивают, видела Могуту?
И в тот же миг сильные огромные лапищи схватили Прокла сзади, насунули ему на глаза его шапку и, зажав рот, куда-то потащили.
«Могута, — догадался Прокл, вспотев от страха. — Куда он меня? Неужто убивать? Господи! Сдались мне эта чертовы паволоки».
По тому, как дохнуло теплом и паром, Прокл догадался, что его втащили в баню. Там, усадив на скользкую лавку, сняли шапку, открыли ему глаз, но все равно ничего не было видно. Присутствие Могут угадывалось по его дыханию.
«Значит, парился разбойничек, — догадался бедный Прокл. — Вот откуда запах веников в избе. Ах, баба окаянная, перехитрила меня».
— Ну? — спросил из темноты густой бас. — Зачем я тебе спонадобился, прихвостень княжий? Лазутничаешь?
— Да не лазутничаю я, Могута.
— А чего к бабе прилип?
— Да ты мне во как нужен.
— Ну, говори — зачем?
Прокл рассказал об уплывших в Новгород паволоках, умолчав, конечно, для чего они ему понадобились. Но Могута спросил:
— Зачем они тебе?
— Не мне, — замялся Прокл, — великому князю спонадобились для чего-то.
— Мы с великим князем неприятели. Я ему Перуна вовек не прощу. Не хватало, чтоб я еще ему и паволоки добывал. Пусть покупает.
— Он мне повелел купить, а я бы рад, да нигде багряных нет. Из Царьграда, сказывают, их вывозить запрещено.
— Вот что, Кривой, ступай к своему князю. Обойдется и без багряных паволок.
В бане стало тихо, лишь где-то с полка редко падали капли.
Прокл грустно вздохнул:
— Эх, видать, придется мне последнего глаза лишиться.
— Что так-то?
— Думаешь, великий князь спустит мне неисполнение?
— Да, крутенек твой хозяин, чего там.
— Послушай, Могута, ну ради меня, моего единственного глаза ради, сотвори доброе дело. Я хорошо заплачу.
— Сколько?
— Сколь скажешь.
— Десять золотых.
— Хорошо. Договорились, — обрадовался Прокл столь разумной цене, купец заломил бы во много более. А разбойничек ничего, не жадный.
— Так, значит, говоришь, на корме под настилом?
— Да, да. Только их, боле ничего не надо. Купца Спирой звать.
— Спира, Спира, — повторил Могута и хлопнул Прокла по коленке. — Договорились. Через три дня, нет, через четыре подъезжай к пьяному дубу, что на Вышгородской дороге. Один и безоружный. Понял?
— Понял.
— Свистнешь три раза, я выйду. Приедешь с отроками, не увидишь ни меня, ни паволок никогда.
— Да ты что, Могута, рази я позволю.
— Вы все позволяете. Молчи. Перуна вон в воду спихнули, народа не спросясь. А Могуту обмануть вам что плюнуть.
— Я побожусь.
— Не верю я в вашего Бога. В общем, договорились, про золотые не забудь.
Могута поднялся. Встал с лавки и Прокл, но Могута надавил ему на плечо, посадил обратно:
— Посиди, Кривой, ночку в бане, чтоб я с женой мог спокойно переспать. А на зорьке тебя выпустят. Сиди. Да смотри, не вякни кому, что меня в городе видал. Сболтнешь, пожалеешь.
— Да ты что, Могута, какая мне корысть?
— Знаю какая. Небось за мою голову князь награду обещал.
Прокл слышал, как Могута вышел, подпер колом дверь, наказал из-за двери негромко:
— Не вздумай сам выбираться. Отдыхай.
Ничего себе «отдыхай» — в бане на мокрых лавках. Впрочем, в походах и хуже бывало. Не привыкать.
Прокл откинулся на теплую стенку, прикрыл глаз, надолго затих, слушая, как капают редкие капли. Не заметил, как задремал, но, повалившись на бок, тут же очнулся. Понял, надо как-то устраиваться. Встал с лавки, ощупью нашел полок, мокрый веник на нем, рукой провел по доскам, сметая лишнюю мокрядь. Забрался на полок, на веник положил шапку, на нее и умостил голову. Долго не мог уснуть. Лишь после третьих петухов задремал, когда уже стало сереть крохотное оконце, затянутое бычьим пузырем.
Проснулся от шороха за дверью. Слез с полка, толкнул дверь, она отворилась, но за ней никого не было. Догадался: «Видно, баба отпирала, а Могуты, чай, и след простыл». Заходить в избу не стал, прошел через двор в узкий переулок, по нему, обжигаясь высокой крапивой, выбрался на улицу к Лядским воротам.
Эти три дня жил Прокл как на иголках, старался великому князю на глаза не попадаться, а ну спросит о багряных паволоках? Что отвечать? Разбойника, мол, за ними послал? Ничего себе, Нашел исполнителя великокняжьей воли.
На четвертый день, как и велел Могута, Прокл, уложив в калиту десять золотых, захватив переметные сумы, выехал верхом из Киева на Вышгородскую дорогу.
Пьяный дуб — дерево приметное, огромная крона прямо над дорогой нависает. Ствол в три-четыре обхвата. Дуб как дуб, за что пьяным прозвали, никто не помнит. Говорят, какие-то отроки перепились под ним, один полез наверх песни петь, да и оборвался, своротил себе башку. С того и пошло название, словно это он виноват, что пьяный дурень с нею оборвался.
Дуб как раз на средине пути от Киева до Вышгорода.
Прокл подъехал, слез с коня, привязал повод к кусту орешника, подошел к дубу. Осмотрелся. От Вышгорода ехала телега, дождался, когда она проедет, и свистнул три раза.
Вверху зашумели ветки, и к ногам Прокла свалился Могута. Увидев, как напугался милостник княжий, расхохотался разбойник на весь лес.
— Эдак-то у меня мог родимчик случиться, — пролепетал Прокл.
— В порты не наклал, и ладно. Принес золото-то?
— Принес.
— Давай.
— А паволоки?
— Паволоки тут рядом. Давай, давай, не чинись. Здесь я князь.
Забрав золотые, Могута повел Прокла в лес и недалеко под кустом указал:
— Вон бери свои паволоки и не думай худа обо мне.
У Прокла дух перехватило, когда он увидел две штуки багряных паволок, свернутых туго и крепко, даже слезы на глаза навернулись от чувств.
— Ну, Могута! Ну орел! Как же ты сумел-то?
— Ну как? Просто. Догнал. Выследил. Дождался, когда на ночлег к берегу приткнулись. Поужинали, позаснули. Я сторожу рукавицу в рот. И все. Под настилом на корме они и были, как ты сказал.
— И никого не убил?
— А с чего ты решил, что я убивать должен? Экая смелость сонных да безоружных живота лишать. Перун, чай, все зрит, убей я неоружного, он своей стрелой меня догонит. Нет, греха на душу не хочу брать, хоть и разбоем кормлюсь.
— Но ведь убиваешь же, Могута?
— Не без того. Но только оружных. Тут коли я пожалею, могу сам живота лишиться, Прокл. Тут баш на баш выходит, так уж лучше пусть мой баш сверху будет.
Могута помог Проклу засунуть паволоки в суму переметную и, когда тот сел в седло, хлопнул ладонью коня по крупу.
— Езжай, мужик, радуй свово злодея-князя.
— А ты не едешь?
— А зачем? Мой дом с крещенья — дебрь.
— Прощай, Могута. Знай, я тебе по гроб жизни благодарен.
— Не за што, чай, расплатился уже. Ну, а коли доведется, что скрутят меня, замолви словечко перед Володимером.
Не захотел Прокл лицемерить, ничего не ответил на последние слова разбойника, тронул коня, уехал. Могута и сам понимал — никакой не заступник ему Прокл перед князем, в холопах ходит. А когда это было, чтобы князь холопа слушался.
Никому не сказал дворский Прокл Кривой, где он достал столько паволок, послал двух работников обивать горницу, предназначенную великой княгине для родин. И те в два дни управились, обили стены, потолок, дверь и даже пол. Рожай, княгиня.
Из остатков велено было наделать пеленок и нашить для будущего багрянородного дитяти сорочек.
Багрянородная Анна искренне верила, что рожденному в багрянице самим Небом предназначено быть царем.
Владимиру Святославичу тоже понравилась багряная горница: вот и мы, мол, не хуже царьградских владык. Похвалил дворского:
— Молодец, Прокл, молодец!
У Прокла душа в пятки ушла. Не от похвалы, от страха, что вот-вот спросит князь, где, мол, столько багряных паволок взял? Не соврешь ведь. Однако не спросил. Пронесло.
А вскоре настал великой княгине срок, родила она великому князю Владимиру сына, которого вскоре окрестили и нарекли Борисом.
Владимир Святославич по этому случаю закатил пир горой, где вино лилось рекой, веселье до неба вздымалось, звенели гусли, песни, пол ходуном ходил от переплясов.