Некоторые картинки были совершенно неприличны, приходилось мимо них прошмыгивать под укрытием вееров.
Подскочила визгливая тетка-разносчица, на которой было наверчено семь юбок. Затараторила, предлагая картинку с разгадкою женских имен: — Постоянная дама — Варвара, с поволокою глаза — Василиса, кислой квас — Марья, великое ябедство — Елена, толста да проста — Ефросинья, ни туды ни сюды — Фетинья, взглянет да утешит — Арина, с молодцами погулять — Марина…
Уставшая Карла Карловна еле отмахивалась от нее зонтиком, умоляла Канунниковых:
— Генук, генук кауфен, пошалуста… Фатит торговля…
Сиречь — конец прогулке, конец веселью. Максюта весь согнулся под тяжестью канунниковских покупок, когда нес их к карете. Но счастлив был безмерно!
А тем временем на далеких шаболовских полях по ухабистой пыльной дороге, подскакивая, катилась киприановская телега, в которой развеселая компания ехала на ночь косить Хавскую пустошь.
Федька с Алехой захватили с собой полуштоф — распили, согрешили. Поэтому ехали разудалые, лошадок подбодряли и сами пели, не стесняясь встречных прохожих.
— «Как во городе, во Санктпитере — выводил басом Федька, а подмастерья поддерживали голосистыми дискантами, — что на матушке на Неве-реке, на Васильевском славном острове…» А ты что не подтягиваешь, певунья? — спрашивал Федька Устю, которая сидела на краю телеги, свесив босые ноги.
— У вас свои песни, у меня свои, — отвечала она независимо.
— «Что на матушке на Неве-реке, — продолжал Федька еще басистее, — как на пристани корабельныя… Молодой матрос корабли снастил, корабли снастил он о парусах, он о парусах полотняныих!»
Далее шла бесконечная история о том, как из высокого нова терема, из косящата из окошечка на матроса того усмотрелася краса девица, боярская дочь… Притихший Бяша всем плечом и локтем ощущал тепло ехавшей рядом Усти, и было ему хорошо, и хотелось, чтоб эта тряская и пыльная дорога тянулась и тянулась, пока движется жизнь. А рядом, над темной кромкой засыпающего леса, взошла одинокая звезда и смотрела не мигая, будто чье-то равнодушное светлое око.
— Приехали с орехами! — закричал вдруг Федька. — Нам-то кричали, мы-то не слыхали!
Действительно, телега, оказывается, уже стоит и даже лошади выпряжены, пасутся. Бяша, весь в своих мыслях, задремал в дороге.
— Устинья! — распоряжался Федька. — Стаскивай с телеги своего сокола. Что-то он у тебя разнежился…
— Гуляй, соколенок, пока кречет не в лету, — сказала Устя, сводя за руку Бяшу.
— Что ты там толкуешь? — полюбопытствовал Федька.
— Для глухого попа не разбить колокола. А толкую я, что скоро кречет влет, так и пташечки вразлет.
— Поди-ка, горлинка, нынче ты не в духе! — заметил Федька.
Арендованный участок пустоши начинался от прошлогоднего омета соломы, возле которого Киприановы и расположили свой бивак. Тянулся участок тот до самого леса, где границей его служил темный пруд без водорослей, образовавшийся на копке канав. Лягушки, давясь от усердия, выводили свою сумеречную песнь.
— Искупаемся? — предложил Алеха-гравировщик, которого после полуштофа тоже тянуло на сон.
Бросились наперегонки, с гиканьем, с ржанием, как молодые жеребята, даже Федька, прихрамывая, старался не отставать. Скидывали рубахи еще на бегу, гоняли их на мураву и с размаху кидались в пруд.
— Ну водица! — фыркал Алеха. — Парное молочко! Федька, чего ты там на бережку обвеиваешься? Шваркнись, да и конец!
Возвращались приуставшие, шли на свет костра, который развела Устя и варила кашу с дымком. Завидев их, Устя пошла навстречу:
— Теперь искупаюсь я.
— Темно уж! — затревожился Федька. — А ты не боишься, красотка, что кто-то тебя, одинокую, схватит? Тут Москва все-таки под боком, шалых людей предостаточно.
— Я сама шалая, — ответила Устя и прошла мимо, еле различимая в сумерках, но видно было ее гордую осанку и косы, перевязанные платком наподобие венца.
Мужики остановились, провожая ее взглядами, а Бяша — тот чуть не сорвался, чтобы бежать за ней, тем более что Федька с усмешечкой заметил:
— Ишь прынцесса! Пойти бы посторожить, как бы кто взаправду не увел!
Но ничего не случилось. Она вернулась к костру прохладная, довольная, выхватила у Алехи деревянный уполовник, которым он не столько мешал кашу, сколько ее пробовал, и стала всех кормить. Наевшись, все долго глядели на звезду над лесом, спорили, что сие: око ли божие недреманое или это ангел держит свечи под куполом небес? Бяша не стал вмешиваться, объяснять, что, может быть, в глубинах мира несказанных несется вихрем такая же Земля, где — кто знает? — есть такой же сенокос, и такой же костерик в просторе полей, и Бяша, и грустная Устя…
— Шабаш, шабаш! — провозгласил Федька киприановским голосом. — Завтра подниму ни свет ни заря!
Укладывались, выкапывая себе гнезда в теплой и пахучей прошлогодней соломе. Бяша отодвинулся подальше от подмастерьев, которые все хохотали и дразнили друг друга. Он постарался представить себе, по какую сторону омета расположилась Устя, а представив, принялся потихоньку прокапываться в том направлении.
Ночь текла под стрекот кузнечиков. Изредка вздыхали и фыркали лошади. В далекой деревеньке Черемушки лаяли собаки.
— Чего тебе? — прошептала Устя, когда Бяша все-таки до нее добрался.
Она была напряжена, будто ждала чего-то. Бяша дотронулся до нее рукой, она тотчас оттолкнула — и верно, чем-то она была огорчена.
Бяша стал говорить ей об одинокой звезде, которая, может статься, такая ж, как и их планета, — все, как он вычитал в книге мудреца Фонтенеля[137] в амстердамском издании. Устя молчала, не шевелилась, и нельзя было понять бодрствует ли она. И так же по Фонтенелю он окончил ссылкой на бога, который все столь премудро устроил.
— А есть ли бог-то? — отчетливо выговорила Устя.
Ужаснувшись, Бяша стал говорить ей о мироздании, оно же, в сущности, и есть бог, о любви и всепрощении, которые также суть проявления бога, о предвечности…
— Всепрощение! — усмехнулась Устя. — Как складно ты сказываешь! А вот послушай, что я тебе расскажу. Мои два брата, меньше меня, были взяты, когда батьку моего сыскивали. Взяли их, значит, как аманатов, заложников, я спаслась, потому что как раз в клуне[138] была, мать меня за зерном посылала. Но батьку никак не могли доискаться. Тогда мамушку нашу привели в острог и мучили при ней братьев моих огнем да железом. Скажи, книжник, где тут был бог?
Бяша содрогнулся от ужаса и тоски, протянул к ней руку и положил пальцы на сгиб локтя, где под трепетной кожей билась се кровь.
— А я тебе реку, — продолжала яростно Устя. — Век антихриста настал, конец света близок. Знаешь, который теперь год от сотворения мира? Седмь тысящ два ста двадесять третий… Как сказывал один старец у нас во Мценском остроге — осьмая тысяща лет, век звериный!
Бяша хотел спорить, доказывать, вывести из потемков эту блуждающую душу, но она все тем же яростным шепотом его пресекла:
— Постой! Сказано — во всем хочет льстец, он же антихрист, уподобиться сыну божию… Таков и твой царь, который везде возглашает — я сирым отец, я убогим пристанище. Я-де училища открываю, я гошпитали учиняю, я флот строю, я народ российский — как ты, Бяша, сказываешь? — делаю политичным… Ан нет, он-то и есть сын погибели, хульник, лютый волк, всех он уловит и всех пожрет. Не будет с ним ладу, не будет с ним мира, не будет ему повиновения!
Бяша молчал. Уж много раз от самых разных людей слышал он о царе-антихристе, даже о том, что коварные немцы будто бы царя за рубежом подменили и сей есть теперь не царь, а чуженин басурманский с печатью диавольской на челе.
Он слышал, как Устя усмехается во тьме. Шуршит соломой — наверное, поправляет волосы. Другую же руку она не убирала из-под ласковых пальцев Бяши.
— Болезный ты мой! — наконец сказала Устя. — И зачем я, безудальная, тебе все это наговорила? Ты ведь книжник, ты не от мира сего… Давай-ка я тебе лучше голубиную книгу сказывать буду, ты давно уж меня просишь.
В толще омета шебаршили ночные букашки. Слышно было, как кричит выпь на болоте, донесся колокол Даниловского монастыря. А Устя говорила монотонно, чуть громче на повторах, как бы раскачивая невидимую колыбель:
— Посреди горы фарафонские да посреди поля сарачинские выпадала книга голубиная, и не мала она, не великая, в поперечине сорока сажень…[139] И сама книга распечаталася, и сами листы расстилалися, и сами слова прочиталися…
А Бяше виделись орды, несущиеся сквозь огнь и поток. Как рассказывал Федька, который во солдатчине успел с генералом Трубецким усмирять казака Кондрата Булавина, скачут, скачут на низкорослых коньках, у кого пищаль, у кого вилы, у кого пленная боярышня поперек седла…