«Ну ладно, сердешный, — подумал старик. — Мы тебя вызволим…»
И старик торопливо выбрался из оврага, отправился на мельницу, взял с собой Никитку и, вернувшись с ним вместе к роковому месту, перенёс бесчувственного Барятинского на мельницу, запретив Никитке строго-настрого кому бы то ни было говорить о своей находке.
Он положил Василия Матвеевича в своей маленькой каморке, пропитанной насквозь запахом сушёных трав, целыми пучками развешанных на потолке и стенах.
Первым делом, конечно, Кондрат стал приводить его в чувство, но это ему долго не удавалось. Наконец к вечеру другого дня Барятинский глубоко вздохнул, пошевельнулся и заговорил. Но с первых же слов, сказанных им, старый знахарь тотчас же понял, что если ему и удалось вызвать своего больного из состояния мёртвенного оцепенения, то это не значит, что болезнь уже прекратилась и что несчастный спасён от смерти. Напротив, болезнь приняла такую форму, которая устрашила старика. У Барятинского начался бред. Он выкрикивал какие-то непонятные, несвязные фразы, он то горел, как в огне, то леденел холодом смерти, то вскакивал, как будто стараясь убежать от каких-то грозных призраков, наступавших на него, то с тихим плачем бессильно падал навзничь и лежал, не двигаясь, словно не дыша, даже целые часы.
Старый мельник просиживал около своего больного целыми днями, даже и по ночам не отходил от его постели, прекратив совсем свои лесные прогулки. Он перепробовал на нём все свои средства, и наконец месяца через два Барятинский пришёл в себя и туманным взором огляделся кругом. Средства ли старика или просто сильная молодая натура одержала верх в борьбе между жизнью и смертью, но он был наконец спасён.
Старик обрадовался, как ребёнок, и приготовился уже отвечать на бесчисленные вопросы, которые, по его мнению, должен был задать ему молодой человек, — и вдруг испуганно вздрогнул.
Барятинский глядел на него таким тупым, бессмысленным взглядом, который не оставлял ни малейшего сомнения в том, что если он не потерял жизни, то, во всяком случае, потерял рассудок.
Сотрясение мозга, вызванное ударом и осложнённое страшнейшим нервным потрясением, превратилось в помешательство, против которого старый мельник не знал никаких средств.
— Вот тебе раз! — грустно промолвил Кондрат. — Вот так вылечил!.. Почитай, кабы знать, что так кончится, и пользовать-то его было не нужно. Что без рассудку жить, что помереть — всё единственно!
А Барятинский между тем приподнялся на локте, снова бросил кругом себя туманный взгляд и вдруг простонал:
— Спасите, спасите! Я не хочу умирать!.. Отдайте мне мою Аню! Зачем вы меня тащите в этот погреб? Здесь холодно, сыро, гадко!.. Я не хочу сюда, не хочу!..
И он закрывал лицо руками и пугливо прижимался к стене, словно у неё отыскивая защиту от каких-то ему одному видимых врагов, а потом вдруг вскочил, захохотал нервным истерическим смехом и без чувств грохнулся на пол.
Кондрат глядел на него печальным взором и тихо покачивал головой, не замечая того, как слёзы выбегают из его глаз и капля по капле скатываются по его морщинистым щекам. Тяжело было старику видеть эту надломленную молодую жизнь, потерявшую самую главную основу своего существования — разум.
Целый месяц прошёл вслед за тем, но он не принёс ни малейшего облегчения Барятинскому. Разве только острая форма, в какой выразилось его помешательство в первые дни после выздоровления, перешла теперь в более тихую, спокойную. Он просиживал целыми днями в каморке Кондрата, не шевелясь часами и устремив бессмысленный взор куда-нибудь в угол. Изредка только, когда немолчный стук жерновов привлекал его внимание, он выходил из каморки, пробирался вниз, где наблюдал за помолом Кондрат, и, робко усевшись на груду мешков, опять-таки чуть не целыми часами просиживал здесь, почти не подавая признаков жизни.
Только в самые последние дни Василий Матвеевич решился выходить во двор мельницы, медленно прохаживаясь мимо амбаров и иногда подходя к воротам, которые предусмотрительный Кондрат, боявшийся, чтоб он куда-нибудь не убежал, постоянно держал на запоре.
Так было и в тот день, когда на мельницу приехал Алексей Михайлович Долгорукий.
Барятинский вышел на двор как раз в ту минуту, когда Никитка отворил ворота. До сих пор ему не удавалось заглянуть за забор, и, как всегда бывает у сумасшедших, его страшно тянуло хоть одним глазком взглянуть, что творится там, за чертой его обыденного жилья. Он медленно, на цыпочках подкрался к воротам, и вот в эту-то минуту и увидел его Долгорукий, сразу узнавший своего соперника и страшно перепугавшийся этому появлению живого мертвеца. Но лицо Долгорукого, на которое упал взгляд Василия Матвеевича, не вызвало в его больном мозгу ни малейшего воспоминания, не произвело ни малейшей реакции.
Долгорукий, схватившийся уже было за шпагу, видя, что Барятинский не проявляет никаких враждебных действий, немного успокоился и быстро спросил у Никитки, в свою очередь и удивившегося, и испугавшегося испугу Алексея Михайловича:
— Кто таков? Откуда он взялся?
Никитка оглянулся назад и, увидев за своей спиной Барятинского, добродушно улыбнулся и ответил:
— Этот-то? Да вы его не бойтесь, ваше сиятельство! Это так, несчастненький, совсем безумный человек!
— Да кто он такой?
— А Бог его знает! Поднял его Кондрат месяца три, почитай, назад в лесу да и приволок сюда. Старик-то знахарством промышляет. Долго с ним бился, пока не вызволил. Думали, помрёт, да вот не помер. Да только совсем без рассудка оказался…
«Три месяца назад, — подумал Долгорукий. — Он, он! и сомневаться нечего. Ну да теперь я его не боюсь, теперь он мне не страшен. Коли ум потерял, стало, всё равно что покойник. Захочу над ним потешиться, так потешусь всласть!..»
И вдруг дикая, адская мысль блеснула Алексею Михайловичу.
«А что, если я его заставлю быть свидетелем похищения княжны Анны, — подумал Долгорукий, глядя на Василия Матвеевича злобным, торжествующим взглядом. — Пусть он ничего не поймёт… Но это будет моей местью Анне. Она увидит его здесь, больного, безумного… Эта мельница очень удобна. Я её привезу сюда и здесь заставлю отдаться мне… А после… после покажу ей её бывшего жениха… „Вот, — скажу я ей, — что сделал я из этого человека, посмевшего встать на моей дороге…“».
Все эти мысли молнией промелькнули в его голове.
— Слушай, Никита, — сказал он вслух. — Ты должен мне повиноваться решительно во всём.
— Господи! — воскликнул парень, — говорю: на смерть пойду…
— Хорошо. Я тебе верю. Чья это мельница?
— Эта-то? Да кабатчицы из Троекурова, Ольги Тихоновны…
— Бывает она сама здесь?..
— Допрежь не бывала. А теперь кажинную неделю сюда денька на два наезжает. С офицером одним хороводится. Красовитая баба — страсть.
— А ты знаешь, в какие она дни сюда наезжает?
Никитка ухмыльнулся:
— Как не знать! Завсегда в одни дни. В четверг обнакновенно приезжает, а в субботу и назад, в Троекурово.
— А ты в такие дни на мельнице бываешь?
— Я-то, к примеру, здесь, потому для прислуги нужен. А вот старика, так того отсылают: должно — зазорно.
— Ну а дурачок-то этот здесь остаётся? — кивнул Алексей Михайлович на продолжавшего стоять с самым тупым видом у ворот Барятинского.
— Здесь. Я его обнакновенно в Кондратову каморку на замок запираю. Он ведь тихий, так и сидит.
Долгорукий задумался на минуту, потом сказал:
— Так вот что, Никита. Влюбился я в одну девицу и хочу её увозом увезти. Можно будет её сюда, на мельницу?
— Да сколько угодно, ваше сиятельство! Только ежели конечно, окромя тех ден, когда сама хозяйка здесь бывает.
— Ну понятно, — отозвался Долгорукий. — А увезти мою красулю ты мне поможешь?
— Только скажите, что угодно сделаю.
— Так вот мы как сделаем, — продолжал Алексей Михайлович, — когда приспеет пора девицу мою похитить, я нарочно за тобой пошлю, а ты к тому времени постарайся старика куда ни на есть услать, а сам ко мне в Москву спеши.
— Ладно, — согласился Никитка и потом спросил: — А несчастненького-то здесь можно оставить? А то ведь его девать-то некуда.
— Здесь, здесь оставь! — поспешно сказал Алексей Михайлович. — Запри его в каморку, он нам не помешает.
— Где помешать, — заметил Никитка, бросив на Барятинского взгляд какого-то презрительного сожаления. — Где ему помешать. Ишь, он точно младенец… Так это смотрит, а чтобы понимать что — ни-ни…
И действительно, Василий Матвеевич всем своим теперешним видом производил впечатление какого-то забитого, ничего не могущего ещё осмыслить ребёнка. Его тупой, бессмысленный взгляд так равнодушно скользил по всем предметам, на которые устремлялись его глаза; лицо его было так безжизненно, что даже у Долгорукого в душе зашевелилось какое-то минорное чувство. Точно жалко ему стало на мгновенье этого бедного, больного идиота, ещё так недавно бывшего одним из блестящих гвардейцев.