В сундуке уложено все аккуратно, к месту: слева выгородка, а в выгородке нитки, иголки, пуговицы, матросу некому штопать да латать, сам матрос за одеждой следит; чистоля баночка, завернутая в ветошь, и гербовка, досочка такая с вырезом — пуговицы чистить. Рядом воткнута в колечко, сплетенное из волоса, вставочка с пером. Писать приходится часто — не письма, письма писать некому, — записки шкиперам на соду, мыло, тросы. Пишет их Нетопорчук медленно, ухватив ручку, как свайку, во все пять пальцев, и почерк получается корявый. Вчера вон лейтенант Веткин смеялись, как он дознание подписывал: «Язык, говорят, спрячь, ишь, ребеночек с усами». Конечно, господа пишут быстро, буквы у лейтенанта выходили красивые. Один только раз он их почиркал — это когда Нетопорчук никак не мог вспомнить, кричал ли Вайлис после подъема флага «не расходись, претензию заявим». Нетопорчук почтительно объяснил, что он сразу ушел от кочегаров в корму и ничего такого не слышал. Лейтенант стали сердиться, и у Нетопорчука заскочили мозги: когда офицер кричит — теряешь всякое соображение и говоришь: «Так точно, вашскородь». Тогда все пошло хорошо до конца, и лейтенант Веткин прочли вслух, что он показал. Нетопорчук слушал, удивляясь, как складно он, оказывается, разговаривал, но в одном месте попросил перечесть:
«…когда же был сыгран „исполнительный“, то кочегары хотели разойтись, но Вайлис, выйдя вперед, кричал: „Не расходись, братцы, заявим претензию, не дадим над собой издеваться, команда нас поддержит“».
— Никак нет, вашскородь, я такого не слышал, — сказал Нетопорчук, набравшись смелости, — так что я докладал вашему высокоблагородию, что как, значит, подъем флагу был, я сразу на ют ушел. Там приборка же задерживалась, вашскородь!
Вот тут лейтенант и стали чиркать и ругаться. Но Нетопорчука не собьешь: он твердо знал, что офицеру врать в глаза нельзя, этому учили еще с новобранства — «начальству всегда говори правду», — на это он и присягу приносил. Так и вычеркнули эти слова, хоть и обругали старым болваном.
Вся эта история с дознанием вывела Нетопорчука из равновесия. Выходило так, что, если бы он дал кочегарам добежать до люка, никакой бы кутерьмы не получилось. Но, с другой стороны, он никак не мог согласиться, что тогда он сам был бы прав. Подъем флага — вещь священная, никакого шевеления не должно быть, а они стадом… Непорядок!
Однако все же что-то подсасывало изнутри, в голову лезли разные мысли и даже непривычно мешали вчера заснуть, пока Нетопорчук не догадался, в чем тут дело. Дело было в нарушении устава. А устав кочегары нарушили тем, что отказались разойтись из фронта, и здесь Нетопорчук был уже решительно ни при чем. Устав — не шутка! На то он и устав, чтоб его исполнять. Какая же служба будет, если каждый будет делать то, что ему нравится? Глядишь, весь корабль развалится…
Дверь открылась без стука, и всю ширину её заполнил белый китель. Нетопорчук привычно вскочил, но — потом улыбнулся почтительно. Это был не офицер, а кочегарный кондуктор Овсеец, Осип Осипович.
— Здравствуй, Пахом Егорыч, — сказал Овсеец, протягивая огромную мясистую ладонь. — По вашей боцманской части к вам старший офицер прислал.
Он говорил в нос, сильно сопя. Офицерский китель с неофицерскими погонами сидел на нем мешком, а под офицерской фуражкой (тоже с неофицерской кокардой) лоснилось сытое и жестокое лицо с бравыми усами. Такими и были кондукторы, среднее корабельное сословие: ни офицеры, ни матросы.
Овсееца Нетопорчук знал мало. Кондукторы держались от команды отдельно, снисходя лишь к особо уважаемым унтер-офицерам — к таким, которые сами метили дослужиться до этого чина. Да и был Овсеец чужой специальности, ронять перед ним боцманское звание не приходилось.
— Шланги опять затребовались, Осип Осипович? — спросил Нетопорчук солидно, однако все же встав.
— Линя шестипрядного отпусти, сажен двадцать.
Нетопорчук насторожился.
— Для какой это надобности?
— Надо — и все тут, — сказал Овсеец уклончиво и засопел в усы. — Приказание такое.
Нетопорчук задумался. В кочегарки тросы и штерты давать — что в топку бросить. А шестипрядный линь на чистое дело нужен, на шлюпки, на фалрепа…
— Смоленого, может, Осип Осипович? Вы же все равно загадите…
Овсеец засопел чаще, и ладонь его сама сжалась в кулак. Со своими кочегарными унтер-офицерами разговаривал он иначе, но с боцманом требовалась дипломатия, а к ней Овсеец не привык.
— Ты, Нетопорчук, не кобенься. Приказано — стало быть, давай. Или иди к старшему офицеру, он тебя погладит. Дело экстренное.
Имя старшего офицера подействовало.
— Так пришлите в тросовую кого, выдам, — сказал Нетопорчук неохотно.
— Идем вместе, сам возьму, — буркнул Овсеец, и они вышли из каюты.
В церковной палубе уже налаживали церковь. Машинный унтер-офицер Кузнецов сдержанно покрикивал на матросов, осторожно расставлявших иконостас. Он был из щитов, покрытых иконами, весь на скобах, шарнирах и болтах, — удобный, быстро собирающийся и не занимающий много места. Минный унтер-офицер Пилебеда, отступив в глубину палубы, раздувал кадило, крутя им в воздухе, как бросательным концом.
Кадило вдруг вызвало в Нетопорчуке неожиданную ассоциацию: вчера в тросовую вернули старый бросательный конец, которым вполне можно было заменить требуемый Овсеецом новый линь. Нетопорчук ухватил за рукав проходившего матроса:
— Куда идешь?
— Так что по своему делу, господин боцман!
— Какое свое дело?
— В гальюн, господин боцман, до обедни управиться…
— Обождешь. Беги в носовую шкиперскую, марсового Тюнина, чтобы в тросовую яму бежал. Скажи, боцман кличет.
Кострюшкин с места взял ход, чтобы поспеть в шкиперскую и в гальюн. Он бежал со всех ног по чистым кубрикам и, перескакивая высокий комингс двери, споткнулся, согнулся почти до палубы, стараясь удержаться на бегу, и со всего разбега ударился головой во что-то мягкое и обширное. Сверху охнуло басом.
Кострюшкин обомлел: поп.
Отец Феоктист тучен, медлителен и злопамятен. Он смотрит на матроса гневно, раскрыв от боли рот. Скажет ротному — настоишься потом под винтовкой. Кострюшкин — матрос лихой, хитрый и соображает быстро. Он сложил руки лодочкой и, оставшись в невольном поклоне, сказал раньше, чем успел что-либо вымолвить отец Феоктист:
— Благословите, батюшка!
Батюшка закрестил его торопливо мелким привычным крестом, а губы сами выпустили слова, которые невольно может вышибить из человека удар в живот:
— Ох, мать в перемать, в перемать мать, бог благословит, во имя отца и сына и святого духа…
Потом он отнял левую руку от губ Кострюшкина, погладил ею живот и спросил подозрительно:
— Чего тебе вдруг благословляться приспичило? Как фамилия?
— Раб божий Никифор. Помолитесь, батюшка, день рождения мой нынче.
Ответ дипломатичен и сразу ставит вещи на свои места: священник духовный отец, матрос — духовный сын, при чем здесь фамилия?
Отец Феоктист посмотрел на Кострюшкина испытующе: смеется матрос или нет? Но голос у Кострюшкина умильный, лицо елейное, только в глазах прячется матросская хитринка, беспроигрышная и смекалистая, рождённая двухлетней школой уверток и самозащиты. Отец Феоктист покачал головой и изложил матросу краткое поучение, стараясь, чтобы оно было доступно понятиям слушателя и чтоб имело на него благодетельное, нравственное влияние, как требует того Морской устав в главе пятнадцатой раздела третьего:
— Дурак, прости господи, бежишь, как очумелый! Ты мне печенку сдвинул.
— Простите Христа ради, батюшка, споткнулся!
— Споткнулся. А ты не спотыкайся. Ну, ступай, бог простит.
Кострюшкин смиренно отошел и опять пустился рысью. Бог-то простит, а вот простил ли бы ротный командир, если бы батюшка пожаловался, — бабушка надвое сказала. Кто же виноват, что поп вышел из бортовой выгородки, где, опять-таки по требованию устава, ему отведена каюта по соседству с помещением для команды, дабы быть доступнее к ней?
Батюшка посмотрел ему вслед и перешагнул комингс церковной палубы, распахнув рясу. И тотчас же густой голос Пилебеды приветствовал его лучшей музыкой:
— Смирно!
К отцу Феоктисту вернулось хорошее настроение. Команды «смирно» ему не полагалось, но она была заманчива и приятна.
— Вольно, братцы, — сказал он сочным баском, помахивая рукой, и прошел к алтарю. Склянки пробили девять часов.
Наверху и в кубриках запели горнисты, и команда начала собираться в церковную палубу. Потом пришли офицеры и последним — командир. Он кивнул головой на вопрошающий взгляд отца Феоктиста, и служба началась.
В палубе было душно. Сотни людей, скученных в плотную массу потных тел, не слышали слов священника, вязнущих в духоте низкого помещения.